Набат. Книга первая: Паутина (Шевердин) - страница 184

В ту же ночь из Регарского караван-сарая, что на большой бухарской дороге, неизвестные угнали всех лошадей у купцов, ехавших на базар в Душанбе. Двух купцов нашли утром в лужах крови, с перерезанными глотками. Жалко не купцов — такая, видать, предначертана им в книге судеб участь, — жалко лошадей.

Конокрадов-бандитов не нашли. Но базарные завсегдатаи опять закаркали: «Рука Ибрагима-вора видна! Не иначе он!»

Тогда Чокабай стал хлопотать, чтобы сын его, Ибрагим, сам «приобрел бы лицо».

Вновь взялся Чокабай за мошну. Пошли такие расходы, что бедный мирахур только кряхтел да охал и вскоре от волнений заболел. Не прошло и месяца, как «разрушительница наслаждений» избавила Чокабая от всех неприятностей…

Но колесики эмирской канцелярии хоть медленно, но крутились, и Ибрагим вскоре после смерти отца чин все же получил. К удивлению его соплеменников и к отчаянию гиссарских дехкан, эмир даровал ему высокое звание караулбеги, нечто вроде начальника дворцовой гвардии. К несчастью для людей и к огорчению самого Ибрагима, звание это имело чисто символический, так сказать, смысл. Ибрагим в Бухару ко дворцу эмира не поехал и остался в своем Бабатаге. Беда! От конокрада обыкновенного приходится всем плохо, но от конокрада-караулбеги — пусть сердце его схватит сухотка — полезай живьем в ад.

Никакие запоры не спасали коней проезжих в караван-сараях, никакие добровольные дежурства караульщиков в кишлаках не избавляли от грабительских налетов. Одного из ибрагимовских головорезов поймали, зашили в сырую кожу и подвесили меж двух столбов на солнце. Он умирал в неслыханных мучениях, но смолчал. Знал, что если проговорится, то Ибрагим истребит и жену его, и детей, и отца, и мать, и всех родичей до седьмого колена. Он умер, так ничего и не сказав.

Помалкивали и старейшины племени локай. Да и зачем говорить? Лошадей локайцев Ибрагим не трогал же, а раз не трогал, племя ему прощало.

Но не простило, когда он совершил блуд с локайкой Дана-Гуль, женой локайца, уважаемого бая из кишлака Кара-Камар. Здесь нельзя было простить…


Рано утром Ибрагимбек после бессонной ночи усадил Энвербея, уселся сам, потребовал чаю. Вытащив из-за пазухи свиток эмирского фирмана, он глухо сказал:

— Вот!

— Что это? — встрепенулся Энвербей и невольно потянулся рукой. Но Ибрагимбек поспешно отдернул свиток и совсем по-детски спрятал его за спину.

Энвербей смерил собеседника взглядом. И хоть на Ибрагимбеке все — и отличной самаркандской выделки ичиги, и мягкой шелковистой шерсти халат, и очень уж богатая чалма — блестело новизной, но рубленые, неодухотворенные черты лица, пук рыжеватых волос, вылезавших на груди из-под рубахи, жилистые кулаки выдавали в нем степняка с грубыми инстинктами, животными вожделениями. Энвербей вздрогнул, вспомнив рычащую, воющую толпу, железные лапы, тащившие его по земле, страх, охвативший все его существо, но тут же взял себя в руки и пожал плечами.