А там, в разыгравшемся сером море, меж бурных валов, не зная ни дней, ни ночей, под проливным дождем, под обезумевшими ветрами в Ла-Манше двигалось адское воинство испанцев, а вокруг, словно терьеры, мельтешили английские суденышки, наскакивали, кусали, выводили из себя слепых испанских медведей.
– Какие новости, Роберт?
– Как только что-нибудь сообщат. Ваше Величество, вы узнаете первой.
– Который день? Я, кажется, сбилась со счета.
– Шестые сутки битвы, госпожа.
– И завтра…
Роберт кивнул. Господи, он с каждым днем делается все бледнее!
– Говорите, не молчите! – чуть не заплакала я. Однако я знала и без слов. Что толку говорить?
Завтра они должны были войти в Кале.
Конечно, мы помнили о брандерах[17], мы думали о них с самого начала. Не кто-нибудь, а сам Уолсингем был в это время в Дувре, распоряжался тоннами дегтя, просмоленными шлюпками, истинным огневым воинством, которое удовлетворило бы и саламандру. Но то ли Филипповы молитвы, то ли круглосуточное завывание трех тысяч ручных монахов во дворце-соборе притупили Божий слух, сделали его нечутким к добрым протестантским молитвам. Так или иначе. Он направил ветер нам в лоб, и Уолсингемовы плавучие трутницы оказались запертыми в Дувре.
И вот великий испанский флот мирно покачивался на якорях вблизи Кале, а наши дозорные тщетно высматривали огнедышащую подмогу. Однако они были не из тех, кто кусает локти и опускает руки. Говард кликнул на флагман всех командиров и капитанов. И на военном совете они приняли судьбоносное решение, и скрепили его рукопожатием, и поклялись великой клятвой рискнуть судьбой Англии в одном решительном броске.
Слава Богу, меня с ними не было! Всемогущий в Своей великой мудрости закрыл мне глаза, заткнул уши – в этом я уверена! Я никогда не согласилась бы с этим решением, не приняла бы эту жертву – я, которая стольким пожертвовала, столько отдала самого дорогого, ради того же самого дела, ради Англии, всегда ради этой нашей Англии…
Говорят, Дрейк вздохнул, прикрыл свои голубые-преголубые глаза, потом открыл их и объявил: «Я отдаю „Томаса“. Хоукинс рыдал в голос, когда сквозь слезы проговорил: „От меня пусть будет «Ястреб“. Тогда слово взял Фробишер, за ним остальные, и вскоре все десять были обречены. Десять лучших, быстрейших английских кораблей, добровольно отданные теми, кто любил их и кто ими владел, стали брандерами, чтобы выкурить беса испанской Армады.
Итак, вместо старых развалюх, корабельных остовов, которым уже не ходить под парусами, не держать строй, а только дрейфовать по воле ветра и волн, – эскадра адских брандеров, направленная в сердце испанцам. Они шли во всей красе, с них не сняли мачт и парусов, как с обычных брандеров, – не жалкие просмоленные лодчонки, но четырехмачтовые красавицы шхуны; под всеми парусами, выдраенными втугую, неслись они к стоящей на якорях Армаде, как мечта моряка о собственной смерти.