Вновь раздался звонок. И когда на том конце провода, видимо, разгадав наше затруднение, сказали, что такси, на котором мы поедем, встретят на улице и расплатятся за нас, я решительно проговорил: «Давайте адрес!» Мне радостно ответили: «Оффенбах, Лихтенпляттенвег, 78». Я быстро оделся, пошел на указанную мне стоянку такси, объяснил шоферу, куда хочу попасть, и… Цитирую дневник: «Ехали минут 17. Меня уже ждали на улице. Заплатили за такси марок 16–17… Ну, на столе водка, coca-cola, закуска — креветки, жареное мясо. Они действительно ужасно рады».
Еще одно отступление. Я был уверен, что меня прежде всего будут расспрашивать о Москве, о жизни на родине — как там, что, какие новости? Оказалось же, все они не только постоянные читатели нашей газеты «Голос Родины», широко освещающей советскую жизнь, но и бывали в Советском Союзе, в родных городах, и некоторые даже несколько раз. Больше всех бывала, кажется, хозяйка дома Татьяна Федоровна. Ее отец в конце 20-х, в самом начале 30-х годов работал в нашей стране (тогда это было не диво) и женился у нас на русской. Так что, пожалуй, правильнее было бы называть ее Фридриховной, но она об этом и слышать не хотела: Федоровна, и все. А еще лучше — просто Таня. Очень скоро мне стало ясно, что я нужен был всем этим людям не как источник новостей о родине, а как отдушина для их ностальгии — как человек, перед которым можно излить свою тоску, выговорить боль своего пожизненного одиночества. Всего собралось, кроме меня, человек шесть: мужчины — мои приблизительные ровесники, женщины — моложе. Скоро обнаружилось, что есть у них и свой поэт. Его звали Володя, он несколько раз даже печатался в «Голосе Родины».
Возвращаемся к моему скупому дневнику: «Выпили. Володя стал читать стихи — наивные, неумелые, но искренние: «Столица моя не Бонн, а Москва…» Был еще некто Юрек. Похож на поляка. Говорит, был в партизанах. Как оказался здесь — я не понял, но уже после войны, кажется, в 47-м. А Володя принимал участие в киевском подполье (он из Киева), дважды бежал из лагерей — один под Мюнхеном, другой — в Восточной Пруссии, возле Нейденбурга. Почему, говорит, я не бежал третий раз! Ведь другие бежали! Совесть, говорит, из-за этого мучит.
Аркадий — весельчак, тульский, живой мужик.
Юрек говорит: «35 лет я не дома. Другому это не понять. Все время чувствуешь пустоту».
Пили за встречу, за русский дух во Франкфурте».
Помню, еще кто-то сказал: «Все эти долгие годы мы как будто сидим на чемоданах, и жизнь кругом какая-то ненастоящая, она словно проходит мимо нас». А Володя брал меня за руку и говорил: «Я до сих пор помню номер своего комсомольского билета» — и называл его. Считая это неудобным, я не расспрашивал, почему они не возвращаются на родину. Возможно, главным тут, как и у того эстергом-ского старика, была неодолимость каких-то житейско-бытовых связей, обстоятельств, уже давно успевших затвердеть привычек и навыков.