Вверх по Ориноко (Энар) - страница 60

Глава 31

Есть приказ, шепотом сказал мне Энбер на третий день. Он знал, каким это будет для меня ударом, я на секунду прикрыл глаза, думая не о ней, о себе, прекрасно представляя, что последует дальше. Он сказал еще тише: заберут… Я кивнул, не потому, что соглашался, а потому, что знал, что последует за этим словом, — и тут же про себя продолжил: глаза, почки, естественно, сердце, может быть, печень, и знал, фраза на этом не кончится, Энбер сейчас скажет: там все уже ждут, это приказ, весь Париж узнал о замечательном живом трупе, который спит у нас в больнице: энцефалограмма — прямая линия, дышит на аппарате, но я знал и другое, он не смеет просить меня о том, о чем пришел просить, поэтому и ходит вокруг да около, а я и представить себе не мог, что делать это доведется мне, нет, я не могу, для меня это слишком, да у него и времени нет меня упрашивать, и я сказал: пусть забирают, пусть ждут.

Он сделал вид, что не понимает, но он притворялся, он прекрасно знал, что не сможет попросить меня об этом, ни меня, ни кого-то другого из нашей больницы, ни один из наших мясников не станет этого делать, наивно подумал я, все здесь ее знали, все с ней работали, никто не захочет это делать, но я знал, что я себя обманываю, Рошан это сделает, сделает совершенно спокойно, вздохнет, конечно: да, тяжело, но она же умерла, и верховный жрец Рошан наполнит одну за другой канопы-холодильники, повторяя как молитву: «Мы воздаем должное телу, мы служим жизни…» — только бы мне не поручили этого, никто здесь не знает, как близко я ее знал, это невозможно, я не вскрываю умерших, всем это известно, есть правила, никто не вправе просить меня об этом, и ты, Энбер, это прекрасно знаешь, — я сказал ему это взглядом, и он тоже смотрел на меня несколько секунд, прежде чем ответить, ему было очень неприятно, очень тягостно, но он все-таки сказал: дело терпит, не нервничай, но я прекрасно знал, что он и сам нервничает и в первую очередь, толстокожее животное, думает о тех, кто там ждет, и еще беспокоится: пройдет секунда, и ее состояние изменится, может остановиться сердце, возникнуть воспалительный процесс, закончиться отпущенная природой отсрочка — так обстоит дело, нам нельзя медлить, вот что сказал мне его взгляд, он внушал мне: ты знаешь, ничего изменить нельзя, все так и не иначе, медлить нельзя.

И вот я сижу у себя в боксе и думаю: в конце концов он прав, все так и есть, она умерла, и я это знаю лучше всех на свете, знаю, хотя сердце у нее еще бьется; я понимаю, что мне хочет сказать Энбер, понимаю его доводы и понимаю, как ему неловко, и прекрасно знаю состояние, в которое погружаюсь, которое мной завладевает, состояние это — отвращение, я его знаю наизусть, оно давно уже поселилось рядом и живет со мной в этой больнице, живет подспудно, но просыпается, когда доходишь до изнеможения, когда терпишь фиаско и теряешь больного; снова бессилие, я не могу решиться на новый кошмар, который обрушился на меня сегодня, сейчас, в эту самую минуту, когда неизбежность, еще вчера казавшаяся только возможной, берет меня за горло, пригвождает к необходимости, и я деревенею. Горе — это просто неподъемная тяжесть, мир не рушится, не текут помимо воли слезы, сердце не рвется на куски, нет грохота обвала, нет внутреннего вопля, — тягость жизни, когда ощущаешь ее во всей полноте, лишена горечи, горечь растворена обыденностью и привычкой; мы сделали все, что могли, жизнь доделает все остальное; все остальное становится тягучим и бесцветным, хотя тоже не навсегда.