Это опричнина, то есть порядок в порядке; такое устройство жизни, когда, чтобы быть небитым, бьешь сам. Все на страхе. Человеку все надо запретить, потому что страшно допустить его к свободе, и те, кто исполняют, то исполняют уже из-за страха оказаться на улице, как бы ведь и на свободе, а кто подчиняется безропотно — то из страха, из добытого целыми поколеньями русского народа знанием, что свобода есть отсутствие порядка, именно вынужденная необходимость, а запрет есть необходимость, не вынужденная, а именно насущная. И значит, надо подчиняться ему, как если бы ты сам того же хотел. В стенах больницы — люди, страдающие, не могущие после операции и встать, многие как на смертном одре. Одна санитарка, дай ей сто пятьдесят больных, ухаживать за ними не будет. Одной больничной гнусной баландой они не поправятся. Им надо носить еду, кормить их с ложечки домашним, подать или убрать утку, укрыть потеплей, согреть и душевным теплом, чтобы они верили в главное — что должны выжить, что нужны своим родным, которые ведь только и вселяют в болящее тело здоровье, жизнь. Как это можно постичь? Не знаю. Постичь такое, то есть хоть как-то рассудком понять это и смириться с этим нормальному человеку нельзя, и все тут — от начальства до посетителей — или страдают, не желая внутренне понимать, или спасительно ничего не понимают. Но между тем все по такому порядку, которого постичь нельзя, день за днем живут — и выживают, перебарывают каждый свое, что-то побеждая, неизвестно что, усиливаясь как люди, то есть развивая в себе, как мышцу, ч е л о в е к а — существо, которому всеми мыслимыми и немыслимыми способами дано от природы находить выход из самых безвыходных для всего другого живого и даже природы обстоятельств, когда бы, скажем, не выдерживало и подыхало животное, ломался камень; погибали вода, огонь, земля и т. д.
Женщина пахла мылом, что было отвратительно — дух стерильности, прущий из человека, хотя ведь запах, по идее, самый что ни на есть связанный с чистотой, рожденный ее культом.
Повариха одарила нас медовыми пышущими яблочками. Мне с килограмм и санитарке столько же, высыпала в подол халата, сколько взлезло. Одарила со слезами, впихивала чуть не силком. Эту сердечную женщину обвинили, что она ворует — сумками тащит. Что правда, все они там тащат, от заведующей до последней пьяни чернорабочего. Но эта вот обиделась, не могла такого обвинения осознать, начала терзаться: “Я воровка?!” — со слезами в глазах и давай всех одаривать теми яблочками, которые не иначе как для себя припрятывала, откладывала в ведро, то есть воровала. “Вот, берите, родненькие, сколько хотите, ешьте на здоровье, ешьте!” Порыв самый женский, самый искренний, самый русский — отдавать ворованное, но без сожаления, именно как свое, отчего-то уже и не ворованное, а кровное.