Том 4. Из деревенского дневника (Успенский) - страница 249

— Как это можно! называетесь вы барином, а ровно деревенский мальчишка…

«Называетесь»! Лучше этого нельзя определить привилегированности моего положения. Да, я именно только назывался барином, как и мои родители, и отдаленные пожалованные феодалы, и предки тоже только назывались барами. Помню — всякий раз, когда я слышал эту фразу няньки: «а называетесь барином», я как будто спомнивался, старался сообразить, но, не сообразив, позволял, однако, себе поверить, что мне стыдно (говорила старая нянька и мои родители — как же не верить?), и с тех пор как я стал верить в какую-то, обязывающую меня поступать неискренно, тайну, — с этого времени начинаю чувствовать одиночество, бессодержательность… Иногда бедная старуха нянька пыталась было заменить свое голословное «называетесь» барином более резкими доказательствами моего высшего происхождения и положения и говорила примерно так:

— Нешто это можно? Ведь вы барином называетесь, ведь у вас сапожки вон какие, а вы их в грязи испачкали, ведь они три рубля даны, только мужики этак-то вот в грязи…

Такого рода доказательства еще более суживали мою способность мышления, так как я сам, желая рассеять туман, окружавший меня, вследствие бездоказательности моего привилегированного положения, с радостию хватался за все, что мало-мальски резонно доказывало разницу между мною и деревенским мальчишкой. Сапожки, рубашка, у отца орден, «маменька вон в каких платьях, а евонная мать — эво в чем… она — простая баба», «у господ чай пьют, когда хошь, а у мужика только в светло христово воскресенье!» Такие, как изволите видеть, чисто внешние различия и были теми точками, с которых началось понимание моего нравственного положения. Только благодаря этим пустякам я и приучился считать себя чем-то иным… И в самом деле, ведь только эти пустяки и останавливали меня впоследствии, когда я уж был большой, от искренних и правдивых поступков…

— А ну как останешься без сапог? А ну если придется жить в избе?..

Желание поступать правдиво постоянно было во мне, потому что никакой внутренней цели, твердой и прочной, заставлявшей меня умышленно сделать другому вред, чтобы отвоевать простор самому себе, как это делают «тамошние» настоящие красные околыши (устраивая, например, умышленно невежественную школу, чтобы лучше было распоряжаться народом), — никакой такой цели у меня не было. Напротив, я всегда понимал чужое положение лучше моего, крестьянское лучше своего, барского, потому что нутро-то у меня было крестьянское, а все барское было вздор: сапожки в три рубля, чай когда угодно, орден…. Вообще разные бирюльки… Да и нельзя русскому человеку, в каком бы он положении ни находился, не покориться влиянию мужика: мужик силен… Из енотовой шубы он переоденет вас в полушубок, попробуйте только пожить в деревне; заставит вместо калош носить валенки, интересоваться посевом, скотиной и оставить в стороне чтение газет. Он заставит ваше интеллигентное лицо обрасти неинтеллигентной бородой, приучит в дороге, во вьюгу, привертывать к кабаку и находить удовольствие в стаканчике винца. Барин не только не может противопоставить мужику чего-нибудь самостоятельного, но, напротив, сам постоянно заимствуется у него во всех надобностях господского обихода, от развития собственных детей, которые жадно подбирают крупинки сказочек, загадок, побасенок, изобретенных мужиком для своих заскорузлых ребятишек, и кончая маринованным грибом, которым закусывается рюмка поповской водки на обеде в честь какого-нибудь просветителя; все это изобретено мужиком, барин только заимствовал и ел… Правда, по части съестного кое-что выдумано и интеллигенцией, так: существует кушелевская баранина и строгоновская говядина… Но ведь не бог знает что — выдумать какую-нибудь баранину или гусятину, когда они уже давно сами себя выдумали и преспокойно продаются во всех мясных и курятных лавках.