— Ты так, не взаправду, коснись только! Ну теперь приказывай: «в холодную его, шельму!»
— В холодную его, шельму!
Вора сажают в холодную, на лестницу, ведущую на чердак, и лавочниковы дети припирают дверь палкой.
— Вот так-то, — говорит десятский, — посиди-ка, друг любезный, в теплом месте.
— Что ж теперь? — спрашивает исправник.
— Ты молчи; теперь он прощенья будет просить, а ты не слушай.
И точно, запертый в холодной вор таким рыдающим голосом, с такими надрывающими душу мольбами начинает умолять о помиловании, что у исправника немедленно же глаза наливаются слезами.
— Выходи, Миша! — говорит он жалобно, забывая, что он исправник.
Но тут уже сам вор делает ему замечание.
— Так нельзя скоро! — уже своим и несколько обиженным голосом отзывается он из-за двери. — Какая же это игра будет? Ты меня до-олго не пущай! Я буду вопить, а ты мне кричи: «нет тебе, подлецу, пощады!»
И начинается вопль. Мальчик-вор, наверное, слышал этот вопль, раздирающий душу, от отца, которого тоже сажали в острог, от матери, которая, наверно, рыдала и выла, горюя об участи мужа, и он истинно артистически выполняет эту сцену. Но исправник уже старается не плакать, чтобы не испортить игры, приучается не слышать этих воплей и твердит: «нет! нет!»
— Ну, будет! — говорит сам вор и толкает дверь.
Его выпускают. Порядок спектакля требует, чтобы за тюрьмой следовало наказание «скрозь строй!»
— Сколько прикажете дать ударов? — спрашивают лавочники.
— Сто! — говорит исправник, не умеющий считать до десяти.
— Ну что больно много! — возражает вор. — Эва!
— Двадцать — будет! — говорят мужики.
Приносят прутья, «силом» валят вора на пол. Исправнику советуют кричать: «бей сильней!» Вор, само собой разумеется, «вопит», но все слабей и слабей: это значит, что его «засекают». Наконец он умолкает. Он без памяти. Десятские и мужики на руках несут его и кладут на большую плетеную корзину.
— Это лазарет!
Игра кончилась.
Не нравится вам эта игра — вот другая. «Пропивают» невесту, сватья ездят из одной деревни в другую, останавливаются в кабаках, выпивают, шатаются, валяются… Словом, все, что дает действительность, все переносится в игру. А жестока и тяжела эта действительность, и, что всего обидней казалось Ивану Ивановичу, — что его детям, как детям господским, отводилась в этой действительности, во имя самой сущей правды, большею частию неблагодарная, неприятная роль барина, причем этими играми развивались иногда самые нежелательные качества. Барин бьет, наказывает — это нехорошо; но и право миловать, в котором игра уверяла детей благодаря своей правдивости, — тоже не особенно нравственное право.