Наступил счастливый день, так нетерпеливо ожидаемый нами. Это было как раз три недели спустя после выздоровления отца. Накануне бабушка под секретом открыла нам, что мы поедем на "Волнорез". Все страхи и весь интерес, вызванный Алёшей, уступили сумасшедшему желанию нового наслаждения и те тревожные вопросы, которые, подобно вдруг выросшим горам, стали на нашем пути, потеряли своё обаяние, точно они были не более как игрушки: позабавили и надоели.
Утром, за чаем, отец, как бы мимоходом, произнёс, обращаясь к матери:
— Кстати, Лиза, что это за пакеты я видел сегодня в гостиной?
— Какие пакеты? — равнодушно произнесла мать.
Мы навострили уши.
— Как какие? Обыкновенные пакеты. Какая-то сетка, кажется, и ещё кое-что.
— Не знаю, не видела, — всё также равнодушно поддерживала мама, — разве пойти посмотреть?
Бабушка улыбалась в чашку, из которой пила, и пальцами делала нам забавные знаки.
— Нет, я уже сам пойду, — раздался голос отца и, встав, он положил Коле дружески руку на плечо.
— Пойдём, Николай, посмотрим, что там, — произнёс он и вдруг, как бы что-то вспомнив, вскричал:
— Да ведь сегодня, Лиза, вторник! Ты им говорила? Павел Павлович, — торжественно обратился он ко мне, — сегодня мы едем на "Волнорез". Извольте приготовиться. Лиза, распорядись, пожалуйста, чтобы Андрей нанял лодку.
С этими словами он вышел и, озираясь и зовя нас руками, направился в гостиную.
Большое удовольствие доставляли нам его милые хитрости. Я шёл, переступая на цыпочках, а он всё оборачивался, точно уезжал от меня невесть куда, и лицо его было ребяческое, как у нас.
Гостиная наша — большая, светлая комната, не очень высокая, с тремя окнами на улицу. Если от окна отдёрнуть занавес, то в него видно море. Я ещё и теперь вижу перед собой эту уютную, старинную комнату, с её особенным запахом, с особенной мебелью, какую теперь уже не делают; вижу, хотя самого дома уже не существует с тех пор, как он перешёл в чужие руки. Как беспощадный враг налетели эти руки на наше старинное гнездо и всё разорили и перепортили в нём. Уничтожили гору, двор, наш флигель, и на его месте построили казармы…
Очень светлые обои с причудливыми рисунками делали гостиную приветливой, хотя убранство её было незатейливое. С правой стороны в конце комнаты стояло покрытое чехлом старое фортепьяно из красного дерева, на котором никто, кроме отца не играл, но и тот, не зная нот, играл по слуху, лишь двумя пальцами. Фортепьяно было очень старинное, имело свои особенности и капризы, известные лишь одному отцу, так что только ему удавалось извлекать из играющей половины клавишей нужные звуки. И когда мама снимала чехол с фортепьяно, и оно появлялось, точно раздетый человек, оголённое, красное, с разными украшениями, которые так не шли к нему; со всеми своими старческими пороками испорченного механизма, — я испытывал жгучий стыд, жгучую жалость к этому старому другу, бывшему одним из молчаливых свидетелей моего рождения, а позже убаюкивавшего меня своими хриплыми звуками. И мне хотелось опять надеть на него чехол, чтобы никто не видел его и не смеялся над этой отжившей жизнью.