Он вдруг усмехнулся:
— У меня только два попа есть, кои сомнительны. Те, пожалуй, обкрутят и без оглашения. Один в Курдюме, да другой на Увеке. Поглядывайте — лукаво закончил он и направился к двери.
Кот кинулся за ним, подняв хвост палкой.
Братья прошли монастырским двором, по белым плитам, растянутым дорожками между церковью и жилыми корпусами, в жужжании пчел, в чуть слышном шелестении рощи. Два-три монаха попались им навстречу и поклонились, нищие обступили их в воротах, причитая и бормоча молитвы.
Роща становилась реже, в конце ее, на холмике, высилась ветрянка, лениво, почти неприметно ворочая расщепленными своими крылами.
Здесь было вольнее, чем в роще, напоминавшей монастырскую пахучую тишину, и братья приостановились.
— Он, чай, не спроста о лекаре завел, — сказал Павел.
— Ну?
— Вот-те и ну! Кота видал?
— Видал.
— То-то! — важно тряхнул головою Павел. Оба они сняли картузы и, не спеша, вытерли запотевшие лбы.
Слуга вел Агриппину Авдеевну парком. На ней была черная накидка, вечер скрывал ее в темноте стволов, она следила за белыми чулками провожатого и прислушивалась к хрусту песочного настила под ногами.
Около мостика слуга остановился, показал вперед и шепнул:
— Извольте обождать в павильоне. Агриппина Авдеевна взошла на мостик. Он был узким, легким и взбирался горбиком к беседке. Кругом лежал пруд. Вода еще отсвечивала неясными проблесками неба, но по берегам, где чопорно кучились подстриженные кустарники, чернел глубоко и страшно. Беседка замыкалась рамами, тончайший, замысловатый переплет их был наполнен разноцветными стеклами. В этот час здесь было мрачно, как в надгробной часовне. Агриппина Авдеевна закуталась получше в накидку и стала ждать.
В конце концов, жить было не так легко. Правда, трудиться нужды не было, но заботы не давали роздыха, и дела устраивались не больше, чем сносно. А жизнь, чудилось Агриппине Авдеевне, — настоящая жизнь, могла бы быть чрезвычайно приятной, и единственным человеком, понимавшим толк в приятной жизни, был его превосходительство Алексей Давыдович.
Ах, какой жизнью сумел он себя окружить; Это была даже не жизнь, а нечто вроде порхания, едва ощутимое скольжение по черте между землею и небом. И земля была вовсе не той, на которой распластались дикие деревни — Пензы, Тамбовы, Саратовы, — земля утопала в тенистых кущах, омывалась ручьями и фонтанами, земля, подобно чаше, вмещала прохладные воды, земля несла на себе цветущую, благоухающую зелень, да и то не простую, а разбитую на французский или итальянский лад. Тут уже не было домов, сеней или каких-нибудь сараев, а только одни дворцы, павильоны и гроты. Тут ничего не находилось тяжелого, неудобного, затруднительного. Но даже с этой легкой, укатанной и расчесанной земли холмики и мостики, то здесь, то там, возносили человека в воздух, к невесомой и блаженной черте, что сливалась с небом. Боже мой, да здесь и само небо было иным, не тамбовским, не саратовским, нет, нет! Здесь все было иным, безоблачным, эфирным, чудесные мечты об Эльдорадо допорхали сюда с опозданием на добрый век, и вот озолотилась природа, и кажется, будто люди выросли не на севрюге и не на пирогах с вязигой, а…