На следующее утро я проснулся с чем-то вроде похмелья, да оно и понятно: алкоголь и кофеин сушат, а последнего я наглотался столько, что заснул с немалым трудом – и это после двух самых утомительных дней моей жизни. Снились мне какие-то обрывки, перемежавшиеся кошмарами. В некоторых из них я занимался тем, с чем совсем недавно покончил: ехал в темноте или шел по снегу глубиной выше колена. Впрочем, почти ничего способного испугать меня в этих снах не происходило. Состояли они из неподвижных картинок или коротких последовательностей кадров, в которых никакие другие живые существа не появлялись, – беззвучные, разорванные сны, и заурядные и жуткие сразу. Я стоял посреди аудитории с десятками столов, за которыми никто не сидел, и это пронзало меня ознобом. Задул грязный ветер. Листки бумаги, стопками лежавшие на столах, завихрились вокруг меня, и я утратил способность что-либо видеть. Я стоял у моего высокого школьного шкафчика, глядя на снимки, приклеенные прозрачной лентой к внутренней стороне его дверцы. Я отчетливо понимал, что опаздываю на урок, но мне хотелось, прежде чем идти куда-то, разглядеть снимки. Не получалось: они были слишком нечеткими. Я щурился все сильнее, наклонялся, сознавая, что зря трачу время и только опаздываю еще пуще, и вдруг меня завертело волчком, я начал трансформироваться и обратился в младенца, корчившегося на холодном линолеуме, голого, безмолвно кричащего, красного как буряк, с мокрой, беззубой дырой вместо рта, и проснулся от собственных, куда как более звучных криков, сведенный судорогой, задыхающийся; простыня подо мной была перекручена, с подушки слезла наволочка, мозг пропитался ужасом, который задержался во мне на срок гораздо более долгий, чем тот, что обычно отводится таким ощущениям, все вокруг было затянуто пеленой нереальности. Чтобы вернуться на землю, я попытался встать, немного пройтись, заставить себя сосредоточиться на крепости половиц под моими босыми ступнями, однако голова моя закружилась, и кончилось все тем, что я опустился на пол в изножье кровати, накинул на себя одеяло, сгорбился и стал раскачиваться, ведя отсчет оставшегося до рассвета времени.
Первый же взгляд, которым я окинул библиотеку, меня отрезвил: вокруг каминной полки еще различались длинные мазки крови. Голые полки говорили об исчезнувших книгах. Некоторые фотографии висели криво, а стекло одной треснуло прямо посередке. Самые, на мой взгляд, серьезные затруднения ожидали меня с ковром, тем более что машины у меня уже не было. Я снял треснувший снимок (Альма с сестрой на пляже), тревога моя удваивалась с каждой секундой. Неужели я и вправду был так невнимателен? В дороге я все повторял себе, что если кто и заглянет в библиотеку, то увидит – в худшем случае – следы шумной вечеринки. Но если я был слеп настолько, что проглядел даже то, что находилось у меня перед носом, то какие еще менее приметные проблемы оставил я без внимания? Каким числом деталей пренебрег? В библиотеке пахло смертью, мне захотелось вернуться в постель. В этом и состоит, подумал я, единственный ответ: спать, продолжать спать, пока я не проснусь в другой стране, в двухстах годах отсюда. Здесь мне придется позаботиться слишком о многом, а угроза неудачи так и будет вечно висеть надо мной. И вдруг я понял, со своего рода пророческой ясностью, то, что мне предстояло вскоре изведать на непосредственном опыте: жизнь, которую я знал, закончилась и, пока я пребываю в сознании, покоя мне не будет.