Николай допил шампанское и остатки водки. Он совсем опьянел и уже мало что понимал. И постепенно животный нрав возобладал в нем, и человеческий облик его был потерян. Николай стал раздевать Любоньку, повалил ее на кровать. А она сопротивлялась, сдавленно шептала, что ещё не готова, но он ее уже не слышал. Николай был на ней, а она плакала: ведь если Бог есть, то как он может всё это допустить? А значит, его нет, потому что если б он был, то не допустил бы всего этого. Иначе не было бы этого позора и мучений.
А сегодня утром Николай проснулся в окровавленных простынях. В тяжелом похмелье, со слабой памятью и ноющим сердцем пришел он на эту же площадь искать Любу. Тут, конечно, никакой толпы уже не было. Девочки собираются здесь к сумеркам, несколько раз за ночь возвращаются сюда же и расходятся по домам в первые рассветные часы. Но он нашел здесь вчерашнего сутенера, стал расспрашивать его, не знает ли тот, где ему найти Любу. А тот косо посмотрел на него, потом вдруг быстро пошел прочь — Николай не понял почему. Потом тот оглянулся, остановился, видимо, передумал, вернулся к Николаю и тихо произнес жуткие слова: «Уходи отсюда, ты меня не знаешь — я тебя не знаю, понял? Два часа назад ее нашли, повесилась она в своем подвале, дворник утром нашел. Она записку какую-то оставила. Милиция здесь уже всех расспрашивала. Твой портрет записали…»
Николай окаменел, его взгляд замер на одной точке, неопохмелившееся сознание не могло сразу сообразить, что к чему, что ему теперь делать — идти в милицию или, наоборот, бежать отсюда подальше. С другой стороны, при чем здесь он, что она повесилась? Что он ей сделал? Сутенер же тихо добавил: «Уходи отсюда, не появляйся здесь больше… И что ты делал там с ней? Она же девочка ещё была, поэтому и стоила дороже. Ты, что ли, не помнишь ничего? Ей отца надо было от следствия откупить, вот она и пришла сюда заработать».
Николай тогда сел на эту скамью и вот уже второй час не уходит отсюда. И Гедройц — первый, с кем он теперь заговорил. А Андрей молчал, глядел на Николая, на его страдание с сожалением и без осуждения. Чем, в сущности, он, Гедройц, лучше Николая, чтобы осуждать? Ничем. Неизвестно, как бы отозвалась его совесть, окажись он в такой ситуации. Гедройц сопереживал, но молчал, чувствуя себя не вправе ни порицать, ни утешать. Николай же и не ждал никакого утешения, он был совсем сокрушен, но, выговорившись, открывшись чужому человеку, почувствовал облегчение. Он встал и, шатаясь, ушёл прочь.
А с соседней скамейки, коих много на этой центральной площади, раздался молодой женский голос: