Казалось, даже лягушки чуть попритихли, влажные, булькающие и картавые голоса — клочьями, островками.
— Как клоун, — выдавила из себя Майя.
Улыбка на небе, улыбка мироздания или кого-то в нем, вездесущего и невидимого. Его самого нет, он послал только свою улыбку, неподвижную, плоскую, вовсе не веселящую.
— Как клоун… Только Он очень, очень устал, Павел.
— Он… Может, на колени нам опуститься, Майка?
— Нет, ты приглядись!
Приглядываться нужды не было: плоский, словно крашеный, клоунский рот на небе, в нем и впрямь чувствовалась усталая горечь и еще, пожалуй… холодная, жуткая жалость ко всему, что внизу. К нам, стоящим на скрипучих мостках, к кричащим лягушкам… Для этой всевышней улыбки как мы с Майей, так и лягушки одинаково мелки и ничтожны.
Майя жадно озиралась.
— Павел! — ее сдавленный голос зазвенел. — Все ненастоящее, Павел! Все, все кругом! И омут, и берега, и лес на нем! Временное, случайное!..
— И ты ненастоящая? Это уже мне обидно, — я хотел свести на шутку.
— И я, и ты! Мы, наверное, и есть самое ненастоящее. Наш миг короче всех, Павел! Он это знает. Он улыбается!
— Ну не короче же лягушачьего, Майя.
— Утешаешься? Чем? Что наш век длинней лягушачьего! — Майя тянулась вверх, к небесной застывшей улыбке, лицо бледно, кричащие брови, сведенный рот, она даже перестала быть красивой. — Во-он!.. — Она вскинула тонкую руку. — Вон там плывет бесконечное время, несет галактики. И в этом бесконечном крохотный просвет, волосяной, микроскопический — это моя жизнь! Я появилась на свет, чтоб увидеть, как проблеснет надо мной мир. И снова в небытие, и снова пустота — и уже навсегда. Я пытаюсь, пытаюсь обманывать себя, выдумываю, что когда-то повторюсь, что Он не изобретателен — колено мухи и колено человека… А он смеется, Павел. Он-то знает, что у меня впереди только одно ничто. Вынырнула из этого ничто, в нем и утону. И еще радуюсь, что живу, цепляюсь за свой волосяной век, недоумеваю, как можно с ним расстаться. Вот эта Настя… лет сто тому назад здесь… А если бы она тогда не бросилась в этот омут, что бы изменилось? Да ничего, все равно бы исчезла, как исчезли все, все без исключения, что вместе с ней жили. Не бывало еще такого удачника, который бы обманул время… И как Ему — Ему! — не жалеть нас. Не смерти боюсь, нет! Нелепости! Зачем я, к чему я? Кому нужно мое мелькание на свете? Брошусь вот сейчас в воду или не брошусь — да велика ли разница, чуть-чуть тоньше станет волосок просвета…
— Майка! — Я схватил ее за руку, рывком повернул ее к себе — искаженное лицо с налитыми страхом глазами. — Ты чем меряешь время, Майка? Секундами, минутами, веками! А они одинаковы, эти секунды и века? Улыбается, жалеет… Это Луна-то нас жалеет? Очнись, Майка! Сколько там Луна существует — четыре, пять миллиардов лет. Не волосяной просвет — вообразить нельзя. Только что там за эту невообразимость произошло? Да ничего — чуть больше оспин стало на ее роже. Проходят миллионы лет за миллионами, а ничего не случается, ничего не меняется. А вот двадцать два года назад — только двадцать два! — тебя не было совсем. Ты появилась, выросла, в тебе каждую секунду что-то меняется, отмирают одни клетки, рождаются другие, и мысли возникают, и эвон… страсти кипят. Твоя секунда, Майка, куда вместительней десяти лунных тысячелетий. Волосяной век? Да ты сейчас добрых три минуты завывала на Луну — свои три минуты, сто восемьдесят секунд! Тысячу восемьсот лунных тысячелетий! Так кто из вас больше прожил — ты или Луна?..