Понедельник, 12 марта 1888 года
Казалось разумным, выйдя на улицу, спрятать нож.
На это у меня здравого смысла хватило, но вот почему я захватил нож с собой, сказать не могу. Лучше было бы оставить его в гостинице или спрятать в театре, где мы пользовались им в последний раз. Но нет, вот он в руке, мало того что окровавленный, но еще и такой длинный, что так просто его не спрячешь: восьмидюймовый стальной клинок и резная рукоять в непальском стиле. Если увидеть этот нож хоть один раз, его уже не забудешь.
Рукоятка торчит из моего кармана. Я попытался спрятать ее в своей пораненной ладони, но острие прорвало подкладку кармана и покалывает кожу, как весенний росток, которому не дождаться конца этой, худшей на моей памяти манхэттенской зимы. Когда я, спотыкаясь, брел по заснеженной 5-й авеню, наверно, могло показаться, что сейчас я достану клинок и брошусь на какого-нибудь прохожего, хотя это, конечно же, не так.
Я сошел с ума? Может быть. Но так или иначе, до сих пор мне доводилось иметь дело только с пружинными бутафорскими ножами, сценическим оружием, лезвие которого при соприкосновении с телом актера убирается в полую рукоять. Но этот нож, мой нож, совершенно другой, ибо Генри и слышать не хочет ни о какой бутафории. «Реальность — это все», — говорит он и его Шейлок, когда он каждый вечер выпрашивает у Антонио свой законный фунт плоти. Настоящее лезвие по-настоящему приставляется к обнаженной груди. Да. Реальность — это все.