Я не мог глотать, и рот мой заполнялся пищей. Щека раздувалась как от громадного флюса. Когда все было закончено, Иветта положила в кроватку своего паршивого пупса, который упрямо не хотел питаться свежим воздухом. «Будешь теперь знать, негодный мальчишка!» — ругала она его. А все это происходило на сеновале в конюшне, на сене, которое так приятно пахло.
«А теперь, — добавила Иветта, — папа и мама тоже будут делать баиньки. А если ты будешь хныкать, получишь по попе, Пьеро». В одиннадцать лет в ней уже было столько материнства, как у настоящей женщины! Мы легли рядышком в сено, завернувшись в мешок из-под картошки, который в этих обстоятельствах служил нам одеялом. От ее тепла, ее запаха и запаха сена у меня стала кружиться голова. И я ее обнял, да так сильно, что она вскрикнула от боли.
«Что ты делаешь, Сандр?» — прошептала она совсем другим голосом. Сандр — это ласкательное от Александр.
«Мы играем, — прокаркал я. — В папу-маму. А что? Как в жизни». Я поцеловал ее в крепко сжатые губы. Она немножко посопротивлялась, совсем-совсем немножко, самую малость. Это был совсем новый изумительный экстаз, парни. Наши сердца колотились под мешком. Мы замерли. Нам было жарко. Нам было хорошо, можно сказать, мы были счастливы. И вдруг под нами, в своей конюшне громко пернул жеребец Гамэн, как всегда он это делал после своей порции овса. Мы сначала притворились, будто ничего не слышали. Но это было выше наших сил, и мы стали ржать, как малахольные. Да так, что не могли остановиться. Я на что угодно поспорю, что любого разберет ржачка, когда пернет лошадь! Я убрал губы и руки. Это был конец. Потом, в другие воскресенья, мы делали робкие попытки вернуть те мгновения и даже пойти дальше, но всякий раз мы замирали, ожидая, когда бухнет Гамэн, и это мешало нам поверить в реальность происходящего.
Берюрье вытирает повлажневшие глаза.
— Нет, на полном серьезе, — продолжает Толстый, — с кузинами опыта не наберешься. С ними у тебя всегда слишком много задних мыслей. К тому же они слишком молоды, чтобы, так сказать, довести дело до конца. Они лишь вызывают наслаждение, возбуждают его. Ты об этом начинаешь мечтать и распаляться. Я, если говорить на полном серьезе, я всегда мечтал о своей крестной, — я вам об этом уже объяснял, — а первая взрослая женщина, которую я имел, вы это знаете, была жена мясника. За исключением этих, была еще одна, на которую я имел виды, это мадам Ляфиг, подруга моей матери. Она была портнихой в деревне. Она закончила курсы в монастыре. Она даже шила свадебные платья — вот какая она была мастерица. Прекрасная женщина. Загадочная улыбка, пышные, как пена волосы, а взгляд такой, как будто она снимает с вас мерку. Когда я смотрел на нее, стоящую на коленях перед моей матерью и подшивающую подол ее платья, не отрывая взгляда от ее огромной задницы, у меня уши горели огнем. Когда она слишком наклонялась, юбка у нее задиралась. А у меня был идеальный наблюдательный пункт за печкой. О, эти ляжки, мадам! У меня кружилась голова. Я бы весь остаток жизни провел под ее юбками, о горе мне! Устроившись там, как в палатке. В тепле. После каждого ее прихода к нам мне нужно было несколько дней, чтобы прийти в себя! А ведь она к нам приходила очень часто! Ну, и не только, конечно, шить туалеты для маман, но и как подружка: попить кофейку или посплетничать, а также на рагу, когда у них, или у нас резали поросенка.