Я качаю головой, чтобы избежать соблазна потрясти ею.
— Это совсем не похоже на нашего друга Матиаса, Толстый. А потом, не забывай одну вещь: вот уже несколько дней кто-то угрожает его жизни. По этой причине я и нахожусь здесь!
Он шмыгает носом и смотрит на меня своими добрыми встревоженными глазами. Он забыл свои фундаментальные принципы хорошего тона.
Он снова становится самой обыкновенной сыскной ищейкой.
Готовый лаять по-собачьи, как говорят у нас в деревне!
— Мы его оставили здесь! — говорю я, топнув ногой по асфальту.
Я смотрю в том направлении, куда вчера ушел Рыжий. Из ворот дома, где живут отвратительные родичи его жены, пахнет камамбером. Запах ощущается даже на углу следующей улицы. Подняв голову, я смотрю на их окна, скрывающие какую-то тайну за флорентийскими шторами, которые придают Лиону вид, отличающий его от любого другого города.
Я вновь вспоминаю прошлую ночь. Я вижу огненную шевелюру Ван Гога, бредущего по улице при лунном свете. Берю тоже вспоминает. Когда на его лбу собирается столько же морщин, сколько на заду сидящего слона, это означает, что он ударился в ностальгические воспоминания.
— Надо было проводить его до двери, — прискорбным голосом произносит он.
В его голосе звучит и сожаление, и упрек одновременно.
— Да ему оставалось пройти всего несколько шагов, парень, — робко защищаюсь я. — Кто знал, что с ним что-нибудь приключится на таком коротеньком отрезке.
— Надо было хотя бы посмотреть, что он дошел до дома, — продолжает причитать Распухший.
Я начинаю нервничать:
— Кончай, сарделька, мы не в Тель-Авиве! У стены стенаний стенать запрещается!
И обозленный, направляюсь к дому Клистиров. В этот пасмурный полдень на улице пустынно, как и прошлой ночью.
— Кто-то следил за домом Матиаса, пока мы там были, — подумал я с редкой проницательностью, которая, как вы знаете, свойственна только мне. —Этот кто-то видел, как мы вышли из дома с Ржавым. Он пошел за нами. А потом, когда мы расстались с Матиасом, напал на него. Но сделать это он мог только внутри дома, иначе мы бы что-нибудь услышали.
Я захожу в подъезд. Пахнет кислыми щами и кошачьей мочой. Пожелтевшее объявление доводит до сведения гостей, что жилище консьержки находится в глубине двора. Я прохожу через мрачный квадратный двор; здесь растут несколько зеленых растений, которые от недостатка влаги так и не смогли приобрести вид настоящих деревьев. Берю идет за мной.
Черные безмолвные фасады домов отвесно устремляются в прокопченное небо, которое воспевал когда-то знаменитый Беро.
В глубине двора стоит строение с крышей из цинкового железа, напоминающее пристройку. Дверь клетушки консьержки застеклена. Я заглядываю в комнату, но там темно, как у негра в заднице, который роет туннель в полночь в безлунную ночь. Мне ничего не остается, как постучать в дверь. С той стороны к стеклу прилипает мертвенно бледное лицо, как квитанция о штрафе под дворником ветрового стекла машины водителя, нарушившего правила. Лицо совы или ее двоюродной сестры. На лице выделяются два черных глаза. Взгляд острый, как шпилька женского туфля. Только я собираюсь с силами, чтобы изобразить для этого комнатного видения то, что принято называть грациозной улыбкой, как дверь приоткрывается.