Юпитер (Зорин) - страница 20

Поразмыслив, я все-таки нахожу, что время выбрано неудачно. С одной стороны, эта глупость с пощечиной — хороший фон для его изоляции. Поддерживается другой писатель. Тем более, Алексей Толстой — персона не частная, а общественная, и у него особая роль. Стало быть, хулиганская выходка имеет значение политическое. Осип Мандельштам посягнул не на писательскую физиономию — на государственное лицо.

С другой стороны, как раз теперь готовится первый съезд писателей и надо, чтобы они уяснили, что наступает новый этап. Литература объединяется, их уважают, им доверяют, и все они не просто писатели, а государственные мужи. Такие же, как Алексей Толстой. Внушить им это — дело нелегкое. Каждый орудующий пером, если хоть что-то собой представляет, уже по сути своей анархичен. Собрать эти норовы и амбиции в единый кулак — работа, требующая краснодеревца, а не лесоруба. Его взяли тринадцатого мая, а двадцать второго мая собрали всесоюзное совещание поэтов. О чем все думали, совещаясь, не так уж трудно вообразить. Взяли тринадцатого мая — Горький еще не отошел от похорон своего Максима, находится в растрепанных чувствах. Самое подходящее время, чтобы узнать об аресте поэта. А в августе — писательский съезд, Горький — центральная фигура. В который раз пришлось убедиться, что пауза всегда предпочтительней несвоевременного поступка. Полгода туда, полгода сюда — большого значения не имело.

В общем, это была ошибка. Нужно ослабить ее воздействие. Сидеть Мандельштаму не обязательно. Вполне достаточно его выслать. Но перед этим будет разумно сделать один телефонный звонок.

9

10 октября

Сидим с Глебом Пермским в его кабинете. Он покашливает, сдвигает брови, потом вытягивает губы сердечком, будто хочет меня поцеловать. Комплекс этих физических действий мне уже хорошо знаком. Он означает, что Глеб озабочен.

Вот наконец он произносит:

— Странно вы нынче репетировали.

Я лояльно осведомляюсь:

— Вы полагаете?

В моей учтивости он чувствует скрытую усмешку. Мрачнеет:

— И не только сегодня. Все наши последние репетиции…

Я выжидательно помалкиваю. Он неуверенно продолжает:

— Донат Павлович, бога ради, не злитесь. Я понимаю, как трудно вы ищете… Ваш персонаж, словно пиявками, облеплен разными плоскими штампами, высасывающими живую кровь. Они вас сердят и раздражают. Но эта ваша многозначительность — разве она не дань традиции? Впрочем, простите, я тут неточен. Не многозначительность, нет… Вы грузите образ… как вам сказать… какой-то почти неподъемной кладью…

В памяти моей оживает отеческое напутствие сына: «ты не грузись». И этот — туда же. Все оберегают меня.