— Мне не о чем думать, Сергей Степанович. Я согласен. Я глубоко сожалею о своем недавнем поступке и прошу вас принять мои извинения.
— Надеюсь, вы говорите искренне, — Оболенский внимательно посмотрел на Корфа. — Хорошо. Давайте забудем об этом происшествии и, относясь к нему как к недоразумению, оставим перемалывать прошлое и вместе подумаем о будущем Анны. Она заслуживает лучшего, и вы, я думаю, это прекрасно понимаете.
— Я подготовлю все необходимые документы для совершения этой… — Корф замялся — слово «сделка» как-то не вязалось с его обликом благородного героя. — Этой договоренности.
— А я возвращаюсь в Петербург, и буду ждать сообщений от вас. И с еще большим нетерпением — приезда Анны. Всего доброго.
Оболенский немедленно откланялся, а Владимир немного повеселел. Быть может, ему удастся хоть отчасти загладить вину перед отцом. И избавиться от Анны — что за глупость, в самом деле, бегать извиняться перед нервической барышней. Вырвать ее из сердца — пусть уезжает, поступает на сцену, играет свои роли. А он сумеет в конце концов залечить свои раны и забыть об этом страшном наваждении. И никогда, никогда больше ни одной даме не удастся разбить ему сердце и заставить плясать под свою дудочку.
В дверь опять постучали, и Владимир, решив, что это вернулся Оболенский, сам подошел к двери. Но едва он открыл ее, как получил сильнейший удар в челюсть — на пороге стоял Репнин.
После того, как ему самым неприглядным способом была открыта тайна Анны, и Михаил уехал из имения Корфов, как ему казалось, навсегда — с разбитым сердцем подальше от разрушенных надежд и погубленной мечты о счастье, он опять встретил цыганку Раду. Словно платок, что она дала ему на прощанье в день их знакомства, и впрямь был заколдован и привел князя в табор — в объятия его красавицы-хозяйки. Репнин плохо помнил, что с ним случилось в ту ночь. Его рана горела — садясь в седло и не желая показать Анне, что он болен и слаб, Репнин ненароком сорвал лекарственную повязку, сделанную прежде Радой. Он бросился прочь, спасался бегством от пережитого унижения. Репнин едва не загнал коня, и Парис мчался, не разбирая дороги. Ветви деревьев хлестали по телу седока, превращая боль в невыносимую муку. И все же боль от раны была не страшнее кошмара разоблачения.
Та, кому он открыл свое сердце, обманула его. Та, кого он считал святой, танцевала, как последняя девка, в почти невесомых лоскутьях перед его другом и его дядей. А он удостоился чести лицезреть все это собственными глазами! Где же были раньше его глаза? Почему он не слышал предупреждений Владимира? Как он мог так легко и беспечно поддаться чарам актрисы, притворщицы, крепостной?