Шаховская вспоминает вечера Цветаевой, на которые приходили только ее истинные ценители. «Она в скромном, затрапезном платье, с жидковатой челкой на лбу, волосы неопределенного цвета, блондинистые, пепельные с проседью, бледное лицо, слегка желтоватое. Серебряные браслеты и перстни на рабочих руках. Глаза… смотрят вперед, как глаза ночной птицы, ослепленной светом… Читает свои стихи громко, скандируя слова, подчеркивая ударенья, как бы бросая вызов кому-то и нисколько не заботясь о том впечатлении, которое она производит. Я не встречала никого из выступавших перед публикой, более свободного от желания понравиться».
Платья перешивались из старья, которое присылали знакомые. А руки давно загрубели от сковородок, утюгов, помойных ведер. Шаховской она пишет летом 1936-го: «Все — моими руками! Я — целые дни стираю и штопаю — но это во мне немецкая механика долга, а душа — свободна и ни о чем этом не знает: еще не пришила ни одной пуговицы!» Быт порабощал, но ему не подчинялось Бытие.
Этого были не в состоянии понять многие, даже среди настоящих друзей Цветаевой. В их свидетельствах постоянно возникает одна и та же гнетущая картина: захламленные, грязные комнаты, повсюду окурки, неряшливость, запущенность, жидкий, невкусный чай, который хозяйка разливает на столе, отодвинув какие-то пыльные газеты, — ей и в голову не придет заняться своими черными от сажи ногтями. Цветаеву особенно огорчило бы тайное недоброжелательство людей, которое они в себе копили годами, как было с дочерью о. Сергия Марией (Муной), в свое время помогавшей при рождении Мура и в Кламаре жившей рядом, после развода с Константином Родзевичем, ближайшим из друзей Сергея Эфрона, героем «Поэмы горы» и «Поэмы конца» — двух пронзительных лирических повестей о любви. Через много лет В. Лосская, которая принялась опрашивать знавших Цветаеву в жизни, услышала от Муны вот что: «Она хамила всем… Изменяла мужу… Была несправедлива к дочери… У нее вообще был неистовый характер… Можно сказать, что в человеческих отношениях она была груба, игнорировала элементарные правила человеческого обхождения». Вряд ли тут говорит только застарелая ревность. Скорее все дело в том, что слово «поэт» оставалось для Муны отвлеченностью, как и для большинства других.
И поэтому они замечали одну лишь внешнюю сторону существования семьи Эфронов, мало задумываясь о том, что, вопреки всем невзгодам, творческая жизнь Цветаевой осталась такой же интенсивной, как прежде. Повседневность и правда была ужасной. Безденежье преследовало так жестоко, что вспоминались описания трущоб и работных домов из «Давида Копперфильда», книги, которую Цветаева обожала в детстве. Письма полны мольбами о спасении в абсолютно безвыходных ситуациях, когда приходили описывать мебель, а владелец дома не шутя угрожал выставить неплательщиков прямо на улицу. Поклонника, юного поэта Николая Гронского (вскоре он нелепо погибнет, став жертвой несчастного случая в метро, и Цветаева посвятит ему пространный некролог — статью о его поэме «Белладонна»), она просит зайти после завтрака починить текущий кран, предупреждая: «Завтракать не зову, ибо обнищали». Весь ее гардероб — фуфайки и льняное платье цвета зебры. Туфли истоптаны так, что сваливаются с ног. Федотовы приглашают к себе на вечер, но приходится вернуться с дороги: отвалилась подметка, другой пары обуви в доме нет. В Париж иной раз Эфроны вынуждены ходить пешком: не находится нескольких франков на электричку.