Повседневная жизнь русского литературного Парижа, 1920–1940 (Зверев) - страница 152

Там, в Одессе, Бунин 21 сентября 1919 года выступил с публичной лекцией «Великий дурман», которую через два с небольшим месяца поместило «Южное слово». Она стала камертоном публицистики Бунина: статей, заметок, реплик, по которым одесские слушатели, а потом читатели «Общего дела» и «Возрождения» могли составить вполне ясное представление о том, как он понимает истоки и смысл трагедии, погубившей его страну. «Я был не из тех, кто был ею застигнут врасплох, для кого ее размеры и зверства были неожиданностью, — писал Бунин много лет спустя, предваряя свою последнюю прижизненную книгу в Издательстве им. Чехова, — но все же действительность превзошла все мои ожидания: во что вскоре превратилась русская революция, не поймет никто, ее не видевший. Зрелище это было сплошным ужасом для всякого, кто не утратил образа и подобия Божия…»

Бунин был из видевших, из неутративших. Больше всего его потрясло, как быстро потерял образ и подобие вроде бы так хорошо им изученный, с такой точностью описанный в его «Деревне» простой русский народ, «как потрясающе быстро все сдались, пали духом». Христолюбивые мужички, которые насилуют сестер милосердия, перед тем как их расстрелять, раскапывание могил, чтобы поглумиться над трупами белых офицеров, толпы скотов, ликующих, когда поганят алтари, — где она, воспетая идеалистами русская душа? От кого-то из замешавшихся теперь в этих толпах Бунин как-то услыхал: «Из нас, как из дерева, — и дубина, и икона». Его преследовало чувство, что осталась только дубина.

Но принять свершившееся как окончательный итог Бунин был все-таки не в состоянии. Ему вспоминалось, как, просидев в октябрьские дни почти неделю с забаррикадированными окнами, он вышел из дома и двинулся улицами Москвы, «жалкой, грязной, обесчещенной, расстрелянной и уже покорной». Какая-то старуха вопила на углу: «Товарищи, любезные! Бейте их, казните их, топите их!» Ночью он, человек вовсе не сентиментальный, «плакал такими страшными и обильными слезами, которых я даже и представить себе не мог».

Он плакал о России, от которой, похоже, не сохраниться и праху. О той, в которой люди его поколения и круга еще вчера жили, но которую не понимали, не ценили «всю эту мощь, сложность, богатство, счастье». Плакал о будущем, которое видел слишком прозорливо: посидев, попировав на господском месте, насладившись переменой, народ опять попадет под ярмо, только будет оно куда непосильнее, чем прежде. И вот тогда убедится, как верна старая мудрость, выраженная присловьем «своя воля хуже неволи».