поездного очка - и удивился без удовольствия: точь-в-точь, лицо в лицо я походил на одну московскую драматургессу. Только у той глубоко под носом росли маленькие черные усики, каких у меня не было.
Ничего я ни о каких Големах, разумеется, не собирался писать, никаких таких сочинений - пускай даже в заманчивом роде магических утренников: плохой, но великой книги безумного Майринка человечеству более чем достаточно. Все, что мне от них было нужно - на скромных стипендионных сестерциях пересидеть междуцарствие и семибоярщину в бывшем Скифопарфянском Союзе, где я родился и вырос, да поразмыслить без спешки над “Войной стариков и детей” - романом из жизни маленького хазарского племени, попавшего в двенадцатом или тринадцатом веке через Венгрию в богемские горы. Каждый год поздней осенью, после забоя баранов и oтхода мужчин на заработки, преимущественно по скобяному, кузнечному и разбойному делу, дети и старики сбивались в два вооруженных чем попало отряда, избирали предводителей-беков и, отрезанные от внешнего мира снегами и селями, в течение трех дней пытались поубивать друг друга кто сколько сможет, такой у них был народный обычай. Об этом докладывала на финно-угорском семинаре в Ленинградском географическом обществе (пер. Гривцова, 10) перешедшая в иудаизм ижорка Света-Сарра Николайнен. Опытные грантососы в Москве сказали мне как один человек, что на Западе под такие сюжеты стипендий отнюдь не дают, вот если бы что-нибудь такое, крутое, ну ты понимаешь... И поделали в сытом московском воздухе пальцами, точно вкручивали и выкручивали электролампочку. В вагонном проходе, пока я (выставив по-боксерски сведенные локти) протискивался мимо притворно спящих на тюках поляков, курящих женщин неизвестного происхождения и пожилых немецких пограничников с бородками, как у Ленина, никто на меня даже не глянул, что мне было по-женски обидно. Под юбку сильно задувало, икры моментально замерзли и на корнях сбритых волос напухли пупырышками. Я чувствовал себя незащищенным и голым - раскупоренным - из-под низу. Поезд уже переехал границу: наклоненные отражения станционных табличек загорались и меркли по-немецки.
3. ДВЕ БАШНИ
Я смотрю в окно на сырое чешское небо, на сырую красноносую птицу, которая ходит туда-сюда по прыщеватой ветке каштана, на ровно зеленый шпиль старой ратуши юденшлюхтской, куда вделаны идущие слева направо часы. Который час, с моего поднебесья не видно - циферблат полускрыт козырьком, затенен мокрым снегом и утренним горьким туманом, а золоченые когда-то стрелки потускли. Но они и не ходят. Еще ниже, на Трехратушной площади, полукруглом расширении улицы, идущей из Германии в Чехию, обе городские власти совместно и генерально репетируют - видимо, с музыкой - сегодняшний приезд нового Цезаря: здесь, на бывшей границе, он (по выражению позавчерашних “Юденшлюхтских новостей”,