В большой спальне, как и верхней комнате, были раздвижные стеклянные двери, что вели на балкон. Большая кровать с желтым покрывалом, на ней аккуратно сложена женская одежда: шерстяная клетчатая юбка, кашемировый свитер, нижнее белье. На комоде сумочка из змеиной кожи, с золотой застежкой, похоже, сделанная в Мексике. Я открыл ее, обнаружив внутри красный кожаный бумажник, а в нем несколько крупных и мелких купюр и водительские права Гарриет Блекуэлл.
Я заглянул в шкаф. В нем не было женской одежды и очень мало мужской. Одиноко висел костюм из светлой шерсти с ярлыком портного Калле Хуареса из Гвадалахары. Брюки и пиджак, висевшие рядом, были куплены в обычном универмаге Лос-Анджелеса, равно как и новые туфли на полочке внизу. В самом углу стоял потертый коричневый чемодан с биркой мексиканской авиакомпании на ручке.
Чемодан был заперт. Я приподнял его. Похоже, он был пуст. За моей спиной отворилась дверь с улицы. Появилась блондинка в белом купальнике и больших темных очках. Меня она заметила, только войдя в комнату.
— Кто вы такой? — встревожено спросила она.
Я и сам слегка заволновался. Это была крупная девица. На ней были плоские пляжные сандалии, но она была одного роста со мной. Улыбнувшись темным очкам, я повторил свою легенду и принес извинения.
— Отец никогда не сдавал этот дом.
— Значит, он изменил своим привычкам.
— Я понимаю, почему. — Для такой крупной девицы голос был высокий, даже тонкий.
— Почему же?
— Вас это не касается.
Она смахнула с лица очки, открыв миру сердитый взгляд и еще кое-что. Я понял, почему отец был убежден, что ни один мужчина не способен любить ее до гробовой доски. Больно уж она была на него похожа.
Кажется, она знала об этом. Не исключено, что она постоянно об этом думала. Она провела по лицу пальцами с серебряными ноготками и стерла с него злобное выражение. Но ей не под силу было стереть уродливый костистый выступ над переносицей.
Я еще раз извинился за вторжение, а также — мысленно — за то, что она была нехороша собой, и прошел наверх. Ее жених, если это был он, мастихином накладывал на холст кобальт. Он был в испарине и полностью погружен в себя. Я остановился у него за спиной и стал смотреть. Это была одна из тех картин, про которую только автор знает, окончена она или нет. Я в жизни не видел ничего подобного; клубящаяся тучей темная масса была по краям окаймлена чем-то ярким — воплощение страха или надежды. Картина была либо гениальной, либо прескверной, — так или иначе у меня она вызывала озноб.
Автор отбросил мастихин и отступил назад, натолкнувшись на меня. Он пропах потом и краской. Обернувшись, он окинул меня угрюмым сосредоточенным взглядом. Глаза, впрочем, быстро потухли.