— Kakvo je vrijeme… Vrijeme je lijepo… sunce sija…
Лоб у него обгорел, он залеплял этот солнечный ожог клочком мокрой газеты. Устав плавать, он оставлял свой водный плацдарм и шел под палящим солнцем к дальнему ларьку, где продавали напитки. Возвращался покрытый потом, приносил для всех холодное пиво и рыбу. Диего фотографировал соленые лужи, которые казались лицами, погребальными масками античных воинов. Диего исполнился тридцать один, годы красили его. Лицо у него было худое, аскетичное и в то же время выражало чувственность. На подбородке ямочка, как у ребенка, а в глубоко посаженных глазах несвойственная его возрасту грусть. Мне было тридцать шесть, тело еще сохраняло упругость, но маленькие мимические морщинки на худом лице скрыть было невозможно — загар еще больше обозначил их. Свет в ванной комнате нашего гостиничного номера был таким ярким, что я избегала включать его. Красилась, сидя на кровати, в полумраке комнаты, глядя на себя в зеркальце компактной пудры. Ужинали мы в маленьких прибрежных ресторанах, заказывали креветки, мидии, душистый сыр из молока здешних коз, которые объедают кустарники. И конечно же, местное вино. Я заметила, что некоторые девушки, сезонные официантки, извлекающие выгоду из туристического бума, не раз и не два проходят мимо нашего столика и украдкой посматривают на Диего. Его загорелое лицо казалось вырезанным из гладкого темного дерева. В конце концов, нас всегда видели втроем, и меня вполне можно было принять за жену Гойко. Я склонялась к Диего, целовала его, чтобы отвадить этих искательниц приключений.
Где-то уже шла война… но этим летом я ничего о ней не знала, не думала. Гойко целый день плавал в своем круге из черной резины, царапал стихи и между делом продавал разный хлам. После ужина он куда-то исчезал — в поисках легких развлечений, доступных тел… однако, как я сейчас думаю, в него уже проникла война. Она была в этом жадном, безудержном стремлении взять от жизни как можно больше. Возможно, он старался для нас — хотел, чтобы его итальянские друзья вдоволь насладились морем, вином и мидиями. Урвать добычу до того, как опустится тьма. Сегодня я понимаю, что бесшабашность Гойко, его тяга к земным радостям были порождением его мрачных предчувствий.
— В Загребе все сербы стали четниками, а в Белграде все хорваты — усташами… — Гойко плевал виноградные косточки в море. — Пропаганда… телевидение… пропаганда делает историю…
Он, смеясь, рассказывал о лидерах, имена которых мы слышали впервые, как о кучке идиотов: они укладывали волосы феном и гримировались перед выступлениями на телевидении. Милошевич, как выживший из ума могильщик, возит повсюду останки святого сербского князя Лазаря, а Туджман хочет поменять меню в ресторанах и все дорожные знаки. Серьезного разговора не получалось. Гойко пожимал плечами, рисовал карикатуру: Туджман представляет другу свою жену. В облачке, вылетающем у него изо рта, написано: «ОНА НЕ СЕРБКА, НЕ ЕВРЕЙКА, НЕ ТУРЧАНКА. К СОЖАЛЕНИЮ, ОНА — ЖЕНЩИНА». Газет Гойко не покупал: