— Невозможно, — отвечает он, — я люблю тебя. Ты родишь мне много детей.
— Детей! — смеюсь я. — У нас нет ни лиры. Мы не можем себе позволить даже завести собаку. Как ты собираешься жить в Риме?
Он говорит, что будет обращаться в разные агентства, будет снимать свадьбы. Или пойдет искать старушек, как уже делал, когда был совсем на мели.
— Им нужны хорошие фотографии на могильную плиту, они надевают свои лучшие серьги, долго усаживаются передо мной… Еще и кофе предлагают.
Я смотрю на него… радостный и беззаботный, как школьник, как удравший от хозяина пес… этот галстучек — ошейник с поводком. Что нас ждет? Скорее всего, мы потонем вместе с этой баржей.
— Как тебе удается быть всегда таким веселым?
— Очень просто, я ненавижу грусть.
Кричит во все горло: «А-ха-ха-ха!» — и падает на пол, словно сраженный выстрелом. Я забросила ногу на ногу, и он увидел кусочек голого тела выше ажурной каймы. Кричит, это убийственно, он слишком слаб, чтобы выдержать подобное зрелище. Ползет ко мне, снимает туфли, гладит мои ноги, целует их через нейлон чулка. Шепчет, что пора приниматься за дело, если мы хотим много детей… нужно время, работа пойдет неспешно, как строительство метро в Генуе.
Мы падаем на тот самый диван, измаранный признаниями в любви, изображениями гениталий и пронзенных сердец.
А потом я лежу, свернувшись калачиком от холода. Диего накрывает меня своим свитером, убирает со стола грязную посуду. Босиком, голый, смешной, галстук почему-то так и болтается у него на шее… Первый раз я вижу в нем мужчину. В моменты близости я чувствую родство наших душ, чувствую его надежность. Эта старая баржа кажется мне теперь лучшим местом во вселенной.
Закрываю глаза, знаю, что он тихо-тихо садится рядом, объектив его фотоаппарата крадет мой глаз, руку, уголок рта, мочку уха.
Свечи догорают, огоньки тонут в горячих лужицах воска. Мне пора, думаю я, надо встать и одеться, но вместо этого завороженно смотрю на угасающий свет. Баржа погружается в темноту. Время замедлило свой сумасшедший бег, потекло ровно и безмятежно. А я спокойно щиплю траву, как отбившаяся от стада овечка.
Домой я пришла лишь рано утром, чтобы собраться и снова уйти. Мать ждала меня, на лице — плохо скрываемое недовольство.
— Кто этот парень?
— Так… один…
— Ты уверена, что правильно поступаешь?
— Нет, мама, я ни в чем не уверена.
Я спускалась по ступеням, скользким от сырости, меж старых лип. Диего ждал меня внизу у реки. То, что он живет там, казалось мне теперь совершенно естественным. Стайки диких уток качались на волнах, город пропадал из виду, оставался где-то далеко… Когда шел дождь и в стекла стучала вода, баржа напоминала подводную лодку. Я полюбила это место, мне нравился берег, поросший камышом, пронзительные крики чаек. Иногда Диего незаметно ускользал ранним утром, после дождя отправлялся на охоту за лужами. Он мог часами фотографировать дом, ветку дерева, светофор, вернее, их отражение в воде. Я шла за ним, складывала отснятые пленки в карман, помогала заправлять в фотоаппарат новые. Он ловил кадр, стоя на коленях. Мимо проносились машины, обдавая нас грязными брызгами, но он, казалось, этого не замечал. Напротив, ему нравилась рябь на воде, искаженная, разорванная картинка. Фотографии он не печатал, пленки штабелями громоздились на барной стойке баржи. Иногда это делала я. Приносила желтые конверты «Кодак», подавала знак Диего, бросив в стекло камень. Диего радовался, разбрасывал фотографии прямо на полу. Ходил вокруг них, раздвигал босой ногой, чтобы вытащить нижние. Иногда не признавал свои снимки, не желал их рассматривать. Как будто нужна была некая дистанция, чтобы отдалиться от себя самого. Вынимал две-три фотографии, закреплял их на веревке бельевыми прищепками, остальные складывал в конверт и бросал на стойку рядом с пленками.