Осталась одна последняя шуточка. Все решат, что я покончил с собой. Ну пусть попробуют это доказать. Но вы, дорогие друзья, будете знать точно. Сейчас я надену рясу, потом лягу на кровать с молитвенником под рукой и введу себе в вену на ступне — там их достаточно — несколько кубиков раствора калия; через тридцать секунд я буду мертв и надеюсь, что за это время успею уронить шприц в щель пола под прикроватным ковриком матушки Мастард. Остроумно, не правда ли? Мое тело будет предано земле (как это прекрасно, романтично звучит) прежде, чем кто-нибудь догадается заглянуть под коврик. Но вы помалкивайте. Мне хочется поставить в тупик моих старых друзей из полиции. Их врачи напрочь лишены воображения.
Однако, если какой-нибудь проныра решится меня выкопать, я выражаю свою последнюю волю согласно Закону о распоряжении человеческими органами от 1971 года. Я оставляю свою жопную дырку и все необходимо принадлежащие к ней оболочки и соединительные ткани философскому факультету; ее следует натянуть на стальную раму, чтобы каждый год, первого января, старший из преподавательского состава дул в нее, издавая богатую, звучную ноту. Это будет мое приветствие миру, который я теперь покидаю в поисках великого «может быть». Благословляю вас обоих, дорогие мои.
Джон Парлабейн
(некогда из Ордена священной миссии)
Даркур еще дочитывал, а Холлиер уже вытащил письма из кармана в папке Грифиуса и набросился на них. Лицо Холлиера пылало; Даркур заговорил с ним, но он словно не сразу услышал.
— Клем?
— М-хм.
— Нам надо поговорить насчет этой рукописи.
— Да, да, но я должен ее хорошенько просмотреть, прежде чем сказать что-либо определенное.
— Нет, Клем.
— Что?
— Ты не должен ее просматривать. Я знаю, что это очень увлекательно и все такое, но ты должен понимать: она не твоя.
— Не понял.
— Она краденая.
— Да, Маквариш ее украл. Теперь ее нам вернули.
— Нет. Не «нам». У тебя нет на нее никаких прав. Она принадлежит к вещам Корниша, перешедшим по наследству, и я собираюсь проследить, чтобы ее вернули законным владельцам.
Даркур встал, вынул у Холлиера из рук папку Грифиуса и драгоценные письма, уложил все как было — и вышел.
Следующие десять дней были для меня чистым адом. Во-первых, я беспокоилась за Холлиера: как только Даркур решительно забрал папку Грифиуса для передачи законным владельцам, Холлиер, фигурально выражаясь, развалился на куски. Он был в таком ужасном состоянии, что я опасалась за его жизнь. Часто говорят «у него был нервный срыв», но что это значит? В случае Холлиера это означало, что, несмотря на все мои усилия, он ничего не говорил и, по-видимому, не слышал; глаза глядели в никуда. Он был холодный на ощупь. Он сидел, сгорбившись, в кресле и, не переставая, медленно поворачивал голову влево, а потом возвращал в прежнее положение. Он был похож на овцу, которая объелась белены; сколько я ни трясла его, я не смогла ни привести его в себя, ни поставить на ноги. От беспокойства я не нашла ничего лучшего, как позвонить Даркуру, и через полчаса он явился снова в сопровождении друга-доктора — как я впоследствии узнала, того же самого, который засвидетельствовал смерть Парлабейна.