Руны судьбы (Скирюк) - страница 268

Всё готовит на подвиг, на войну.
В этом месяце дождь ложится на снег
Грохот барабана рождает тишину...

Злобный дождь оплакивал кончину февраля и моросил, почти не переставая. Нудно моросил — сопливо, холодно и грязно. Три дня пути спутались для Ялки в серую кудель разбитых ног, затёкших рук, холодной сырости, солдатской ругани и пустоты. В первую очередь — пустоты. Сил сдерживать её у Ялки больше не было. Тот, ради кого она жила и заставляла себя жить, был уничтожен. Неизбежное свершилось. Пустота проклюнулась, прорвала оболочку, вылезла, как майская гусеница, ощеривая чёрные крючки зубов, и принялась въедаться в душу, как в зелёный, только-только распустившийся листок.

Такое уже было. Сначала — мама, потом — семья...

Потом — она сама.

Потом был травник, рядом с которым Ялка снова захотела жить.

Но теперь всё было кончено. Совсем. Сплющенный талер из ствола испанской аркебузы убил не только травника и белокурого солдата. Он убил и её.

Только умирала Ялка в сто раз медленней и в десять раз больней. Поэтому ей было всё равно, что с нею будет и куда её ведут. Она шла в никуда. Губы её шевелились.

Здесь луна решает,
какой звезде сегодня стоит упасть.
Здесь мои глаза не видят, чем она больна.
Моё тело — уже не моё,
только жалкая часть,
Жалкая надежда.
Но во мне всегда жила — Истерика!
Какое дикое слово, какая игра,
Какая истерика...

Холодные слова слагались в строки.

Никогда она не билась, не срывалась, не кричала, даже если было плохо и ужасно. Ялкина истерика была другая. Она словно бы проваливалась в бездну, в ту ужасную немую бездну за спиной, дыхание которой Ялка ощущала и раньше, и теперь, и с каждым днём — всё сильней. На несколько коротких месяцев дыра эта как будто бы закрылась пониманием любви и радости обретения друга, но теперь боль вновь душила и давила, ударяла вглубь. Ялка плакала почти непрерывно, глухо и беззвучно, как она всегда привыкла плакать, чтоб не разбудить ночами сводных братьев и сестёр...

Истерика, но я владею собой,
Просто устала, просто устала,
Но я владею собой.
Какое дикое слово, слово — истерика!

Она сидела неподвижно, запертая в комнате, водила пальцем по стеклу, глядела в зарешеченное узкое окно на проносящиеся в небе облака, на жёлтые гирлянды фонарей, которые поселяне зажгли, бахвалясь перед гостями столичной придумкой. Но солдат не интересовали фонари. Солдат интересовала выпивка: и немец, и четверо испанцев вот уже два вечера пьянствовали, заливая боль от потери друга.

— Ты ничего не понимаешь! — кричал внизу набравшийся Родригес, обращаясь, вероятно, к лысому кабатчику. — Ничего не понимаешь! Ты знаешь, какой он был парень? Лихой парень! Да! Он был bravo, наш Анхель, me pelo alba, если вру. Он мог нож метнуть на сорок пять шагов, о-го-го! И никогда не промахивался. Вот ты, фламандская задница, ты можешь бросить что-нибудь не на сорок пять шагов, а хотя бы на сорок? Можешь? А?