Долина Иссы (Милош) - страница 19

Счастье. Бальтазар любил поваляться на своем крылечке со жбаном домашнего пива рядом, на полу. Он прихлебывал из кружки, причмокивал, зевал и чесался. Сытый кот — а ведь именно тогда всё в нем кипело. Время от времени дед сажал Томаша подле себя на бричку, и они ехали к леснику, который жил довольно далеко — за полями, не принадлежавшими усадьбе. Бричка предназначалась для частого использования, как и линейка — нечто вроде бревна на четырех колесах, на которое приходилось забираться, как на коня. В каретном сарае стояли и другие экипажи, например, покрытая пылью и паутиной карета на полозьях, открытые сани и «паук» — ярко-желтый, длинный, передние колеса огромные, задние маленькие, и над ними высокое сиденье для кучера или лакея, а между двумя частями «паука» (скорее уж он напоминал осу) — только доски, пружинившие, если по ним скакали. Дед держал Томаша за пояс, когда бричка накренялась; за полями начинались пастбища и пасеки, черная вода в колеях под нависающей травой скрывала рытвины, в которые можно было провалиться по самые оси. Дым на фоне густого грабового леса означал, что сейчас послышится собачий лай, а затем покажутся крыша и колодезный журавль. Жить в глуши, со зверями, которые выглядывают из чащи и следят, что делается во дворе, — Томашу хотелось бы так. Дом пах смолой, дерево не успело еще потемнеть и блестело, словно выкованное из меди. Бальтазар ухмылялся, его жена расставляла на столе угощенье и уговаривала есть ветчину своим бесконечным: «Пажалста, пажалста, закушивайте». Худая, с выдающейся вперед челюстью, больше она не говорила ничего.

Томаш оставлял взрослых и бежал наблюдать за сойками или дикими голубями — птиц тут было великое множество. Как-то раз в куче камней на пасеке он нашел гнездо удодов, сунул туда руку и поймал птенца, который еще не умел летать, только топорщил хохолок на голове, чтоб испугать. Томаш взял его с собой, но удод ничего не ел, носился вдоль стен, и пришлось его отпустить.

Уж наверняка не Томашу Бальтазар признался бы в том, что его терзало. Впрочем, он и сам этого не понимал, кроме разве того, что дела его всё хуже. Пока он ставил дом — еще ничего. Потом он останавливался за плугом, скручивал цигарку и вдруг переставал сознавать, где он, приходил в себя со сжатыми пальцами, из которых сыпался табак. Единственный выход — уработаться, но из лени он быстро справлялся с любой работой, а когда разваливался на лавке со своим жбаном пива, им овладевала отвратительная вялость, которая медленно ворочалась внутри, и в оцепенении, словно в дремоте, он кричал со стиснутыми губами — если б только он мог кричать, но нет! Он чувствовал, что должен что — то сделать: встать, хватить кулаком по столу, куда-то бежать. Куда? Шепот призывал, сливался воедино с этой вялостью, и порой Бальтазар запускал кружкой в своего мучителя, который то влезал в него, то дразнил издалека. Тогда жена стаскивала с него сапоги и вела на кровать. Жене Бальтазар подчинялся, как и всему остальному, — со скукой и уверенностью, что это всё не то. Она отталкивала его своей уродливостью; в темноте еще ничего, но днем? Сон приносил облегчение, однако ненадолго; ночью он просыпался, и ему казалось, что он лежит на дне глубокой ямы, из которой не выберется никогда.