Футбол (Бахревский) - страница 18

Я болел за «Спартак» и растерялся: вот они, мои любимые футболисты, которых я знаю по номерам, по именам, знаю рост каждого, год рождения, знаю число забитых ими голов. Но сам-то я теперь — «Химик».

Футболисты разминались, били по воротам, перекидывали мяч друг другу, а я, вместо того чтобы запоминать, что и как они делают с мячом, оцепенел. Придет время, и мне придется выйти на поле против ребят Мурановской улицы. А ведь я мурановский, и это они первыми приняли меня в свою команду. Мне вспомнился Андрий, сын Тараса Бульбы. Изменник. Андрий выезжал из города сражаться с казаками в красивой одежде, но ведь и я буду стоять в воротах термолитовцев, потому что мне понравилась их форма.

— Смотри, как Сережкин дядька ловит мячи! Намертво! — толкнул меня Ходунов.

Это я углядел. Пушечный мяч, пробитый по центру ворот, вратарь поймал играючи. Прижимая локти к животу, согнулся и ладонями и подбородком захватывал мяч в замок.

Сережка тоже умеет так ловить, от меня мячи отскакивают, как от стенки. Тренироваться нужно.

Матч начался, а у меня в голове все еще крутился на резвом коне Андрий, и паночка махала ему из окошка расшитым платком.

«Все это неправда, — сказал я себе. — Мурановские ребята — за Квакина. Они грабят сады и огороды. А я за Тимура. Я против несправедливости».

И тут спартаковский вратарь вытянулся в ниточку и достал мяч из нижнего угла. Я захлопал.

— Ты чего?! — Сережка Коныш глядел на меня так, словно первый раз видел. — Это же наши били!

— Но это был очень трудный мяч. А вратарь взял.

— Ну, ты даешь! — У Сережки на губах заиграла его улыбочка. — Может, и «Красному знамени» будешь хлопать?

— Если вратарь возьмет одиннадцатиметровый, буду! — сказал я упрямо.

— Он за справедливость, — определил Ходунов.

«Спартак» победил, но счет получился благородный — 3:2.

— Хорошая тренировка перед встречей с «Красным знаменем», — говорили болельщики «Химика».

Мы опять ехали на полуторке. Набился полный кузов народу. Меня оттеснили к заднему борту, поднажали, и я, запрокидываясь так, что свело поясницу, на одних ногах удерживал толпу пьяных мужиков и парней: тронется машина — и я погиб. Сил нет держаться, и закричать никак не мог догадаться. Машина тронулась. Толпа откачнулась к кабине, и я, не дожидаясь ответной волны, выскочил на ходу из кузова.

Пешком долго, зато жив. Правду сказать, я любил остаться вдруг с самим собой. Шел вдоль Свирели, разведя руки, и казался себе ласточкой. Облака надо мной то вспыхивали, как февральский снег, то меркли. И когда они меркли, я чувствовал на лице холод, и погасшая земля, в мгновенье поскучнев, становилась большой, чужой, враждебной, и мне было видно, какой я маленький и никому здесь не нужный: ни бесконечным лугам за рекою, ни реке, по которой бежали волны, похожие на стальную стружку, ни серым облакам, ни поселку из длинных двух- и четырехэтажных домов из темно-красного вечного кирпича. Длинные ряды окон, будто шеренги солдат, а может быть, надсмотрщиков, уже издали впивались в меня бесчувственными глазами, словно я в чем-то был повинен. Но солнце, как метлой, смахивало вдруг серое наваждение, тепло устремлялось на землю, спешило успокоить: лето еще не кончилось. И луга за рекой — богатырское поле — манили в свои сине-зеленые дали; в реке, забитой золотыми сугробами облаков, открывались бездонной голубизны пропасти; ласточка моя летела в эту глубь, а может, ввысь. И только сердечко у нее сжималось. И только клювик, раскрытый от удивления, хватал свежий ветер. И она, размахнув крылья, кружилась на одной ножке, чтобы упасть на землю, на спину и лежать, раскинув руки, принимая весь мир. Впрочем, на одной ножке крутился уже я сам, и это я падал в траву, объявляя всему белому свету, что он — мой.