― Что вы хотели рассказать про Нинель?
― Лучше бы потом, ― сказал я. ― Давайте хоть закончим с… с этим.
Но он был настойчив.
― Сейчас.
― Она погибла, ― выдавил я из себя.
Мы притормозили у ядовского подъезда. С заднего сиденья не доносилось ни звука. Взглянув в зеркало, я увидел, что доктор сидит, откинувшись и плотно прикрыв глаза.
― Это точно? ― услышал я наконец.
― Точнее не бывает, ― пробормотал я. ― Она упала с балкона.
На этот раз Ядову понадобилась еще большая пауза.
― Что значит «упала»? ― спросил он отрывисто. — Сама?
― Боюсь, что нет, ― вздохнул я. ― Меня при этом не было, но есть основания полагать, что не сама…
Для человека, который еще вчера нежно называл Нинель «бедной девочкой», Ядов проявил маловато эмоций. Он произнес только одно слово:
― Плохо.
И больше ничего.
На выходе профессор продемонстрировал крепость мускулатуры. Укутанную в скатерть женщину Ядов понес на руках ― я только открывал перед ним двери. На лифте, после попытки войти туда вместе со своей ношей, не потревожив больную, он ехать отказался. Мягко ступая, почти на цыпочках, поднялся с ней к себе на третий этаж.
В прихожей доктор сразу подбородком указал мне на гостиную, не терпящим возражений тоном попросив подождать там, а сам отправился куда-то в глубь квартиры. Он отсутствовал с четверть часа, и у меня оказалось достаточно времени, чтобы осмотреться.
Собственно, осматривать в этом холостяцком жилье было особенно нечего. Громоздкая немецкая и румынская мебель шестидесятых годов. За стеклами серванта обычный набор припыленных хрусталин. Между ними с десяток сувениров ― дешевые свидетельства посещения памятных мест от Пловдива до Карловых Вар. С моей точки зрения, внимания заслуживали только во множестве украшающие стены портреты ― и то благодаря совсем уж немыслимому смешению персонажей. Да еще тем, что хозяина меньше всего заботила эстетическая сторона своего вернисажа: здесь с легкостью необычайной могли соседствовать картина в золоченой раме, окантованная жестью старая гравюра и кривовато пришпиленные кнопками к обоям вырезки из доперестроечного еще журнала «Огонек».
Сколько я ни вглядывался в эти заполонившие всю комнату лица, никакой объединяющей идеи мне не открывалось. Ну что, скажите, общего могло быть у Чайковского, Гитлера, Максима Горького и Нерона? Каша полная, и это при том, что половину лиц я вообще не идентифицировал. Например, центральное место в композиции занимал портрет маслом (именно он был в дорогой золоченой раме) какого-то бородатого мужчины, который показался мне мучительно знакомым. Но как я ни напрягался, вспомнить, кто это, так и не смог.