– Яков, я тебя попрошу! – Дубровин стукнул по краю стола ладонью. – Прекрати злословить…
Отец Евмений закивал, но не отрываясь смотрел Турчину в лицо, словно читал по губам.
– Вот и вы его, Владимир Семенович, жалеете… Поймите, я не злорадствую. Я холоден как лед. Чем скорей такой тип – шлак времени – сгинет, тем чище станет наша многострадальная земля. Он как консервная банка в лесу – скоро ее ржа съест, а пока обрезаться можно. Немудрено, что ему сочувствуют: он и рубаха-парень, и денег одолжить не откажет, он озабочен начинаниями, привлекает средства в благотворительный фонд… Но я не считаю, что мы ему чем-то обязаны, наверняка он не забывает стричь купоны со своей сестрицы при каждом переводе. Он же привык комиссионерствовать, у него это в крови, как у прирожденного посредника.
– Замолчи! Замолчи! – замахал Дубровин руками и почему-то оглянулся на дверь. – Как смеешь говорить так зло о человеке, каков бы он ни был? Не пойман – не вор. Да и если б был с его стороны какой-то тайный умысел, не наше дело лезть в семейные отношения…
– Что ж, и овцы целы, и волки сыты, – хладнокровно произнес Турчин. – Как прочен пьедестал нашего швейцара и швейцарца! Он прекрасный симулянт, актерский тип, слывет за бессребреника, страдальца-художника. Между тем он и не догадывается, что есть настоящее искусство, что есть милосердие и честная жизнь. Только все восклицает: «Надо спасать провинцию! Необходимо оживить прекрасные пустоши! Пейзаж есть национальное достояние! Нужно построить посреди этой красоты светлый город, населить его прекрасными людьми!» А где найти прекрасных людей? Можно подумать, этот деятель уже успел потрудиться на благо человечества достаточно, чтобы теперь внедрять свой опыт в пустырь провинции. Он, видите ли, следует заветам Руссо, Толстого… Но сколько презрения в его суждениях о вещах, ради понимания которых он за всю жизнь не напряг ни одной извилины! Бродский, видите ли, для него – политическая функция Нобелевского комитета. Цветаева просто истеричка. Тернер, понимаете ли, намеренно использовал туман в своих картинах, чтобы покрыть недостатки в изобразительности многозначностью образа. И вы слушаете Соломина, вы им умиляетесь, хотя он и ластика тернеровского не стоит. Он создал вокруг себя карманный личный мирок со своими удобными ценностями, пренебрегает авторитетами только ради сокрытия собственного убожества, ради утоления умственного хамства, которое позволяет ему мнить о себе много значительного, позволяет ложиться спать без тени сомнения, смирения и скромности, а наутро бежать на реку и снова малевать берега, облака и реку, стоя в какой-то особенной, одному ему понятной точке, считая, что мир погибнет без этой его мазни.