Слепые подсолнухи (Мендес) - страница 53

Когда Хуан вернулся обратно во вторую галерею, в его голове все еще звенела последняя фраза, произнесенная пожилой дамой: «Я передам тебе свитер, здесь очень холодно». И умоляющее лепетание сурового полковника: «Виолета, пожалуйста!»

Хуан не отважился никому рассказать о том, что произошло в камере, когда он остался наедине с пожилой дамой и полковником. Да никто ни о чем его и не спрашивал. Никто, за исключением Эдуардо Лопеса. Некое подобие эндогамии, брачно-родственных отношений внутри боевой группы воинов, потерпевших поражение, заставляло Хуана откровенничать с политкомиссаром. Тот в данную минуту был в полном замешательстве.

Хуан уже готов был заговорить с Эдуардо Лопесом, но вдруг осознал: тот потребует рассказать всю правду без утайки.

На следующий день было воскресенье.

Всем заключенным предписывалось отстоять воскресную мессу, которую проводил младший капеллан прямо в галерее. Его огненная проповедь, исступленно-яростная, приторно-патриотичная и воинственная, целиком и полностью была посвящена Младенцу. С беспощадностью архангела капеллан заклеймил презрением самоубийство, правда, о прочих смертях, случающихся ежедневно, не обмолвился ни словом. Все слушали проповедь в гробовой тишине. Некоторые, более других движимые жаждой жизни, выстроились в очередь для причастия. Среди них и завшивевший юноша. Причастившись телом Христовым и Его кровью, возвращались на свои места, преклоняли колена, уткнувшись лицом в ладони, — не столько ревностно, сколько боязливо.

Хуан спросил завшивевшего юношу: действительно ли он верит, что причастие способно изменить его судьбу? Тот ответил, что да, конечно, но к тому же облатка — какая-никакая еда, а он вечно голоден.

Горячая проповедь младшего капеллана сподвигла Хуана взяться за неоконченное письмо к брату. Во времени ощущалось нечто осязаемое, что двигалось медленно, толкая перед собой события, подгоняя их. Но сами секунды тянулись невыносимо долго. С каждым новым вязким и плотным мгновением в душе Хуана росло резкое неприятие, порождая в нем глухое, все более крепнущее злобное раздражение.

Едва закончилась воскресная месса, он устроился в своем привычном уголке, достал бумагу, карандаш и принялся за письмо:

«…Я все еще жив. Язык моих сновидений с каждый часом становится понятнее. Я говорю о потере сознания, о забытьи тогда, когда хочу выразить редкие ощущения, о которых мне с нежностью говорят сны. Холмосклонностъ над бездной, грубонеусыновление одинокого, как перст, сироты, соннодлиннотность, высокобезвариантность — вот одни из многих слов и выражений, которые произносят мои собеседники по ту сторону снов и которые теперь я понимаю. Рассказывают, с тоской описывая грустные пейзажи и неизведанные места, лежащие далеко за пределами видимых стен. Называют прекраснопернатым все, что обладает способностью предчувствовать, и волковатостью — завывание ветра. Называют хрупкозвонностью журчание лесного ручейка. Мне нравится говорить на этом языке».