Наказание свободой (Рязанов) - страница 16

…Через трое суток, сразу после обеда, Степан Васильевич вернулся в «свою» камеру. Он был молчалив и как-то странно озирался.

Тля-Тля, всё ещё мучимый скукотой, издал приветный вопль и ринулся навстречу ему, растопырив руки вроде бы для дружеских объятий.

— Ё-моё! Да ты цево так заделзался, Тимофей?!

Робкая блуждающая улыбка появилась на поголубевшей физиономии бывшего колхозника, столь неудачно употребившего для подшивки прохудившихся валенок не принадлежавший ему шкив.

— Слыс, Тимофей, — завёл душевный разговор пахан. — Тебе отдали мусола, сто положено? Колбаску то ись.

Степан стоял, виновато свесив голову и продолжал улыбаться, только улыбка у него получилась вымученной.

— А нам тут кажный день копчёную колбасу дают во по такой елде,[15] — Витька отмерил ребром ладони пол-локтя. — Ты этто, голубок, им не спускай. Пуссяй, ежли не отдали всё, отдадут сицас залаз, гады.

Степан что-то промычал в ответ и направился в свой угол, под вторые нары, где на пыльном цементном полу валялся его измызганный, пропахший навозом бушлат изначально, видимо, защитного цвета. Степан молча устроился на нём и минут через пять уже храпел.

— Эх, флаелюга подлый, стампованный! — с досадой воскликнул Витька и пнул зеркальным носком сапога разбитые, без шнурков, говнотопы колхозного экс-скотника. Но Степан лишь хрюкнул и даже на миг не пробудился.

— Сто за зись подлюцяя посла! — ещё более трагическим голосом воскликнул Тля-Тля. — Никакого веселия… Бля.

Огни притона
Огни притона заманчиво мигали,
И джаз Утёсова заманчиво играл.
Там, за столом, мужчины совесть пропивали,
А девки пивом заливали свою честь.
Там, за столом, сидел один угрюмый парень,
Он был мальчишечка с изорванной судьбой.
Он молодой, но жизнь его разбита,
В притон попал он, заброшенный бедой.
Мальчишка рос, и мать его ласкала,
Сама не съест — а сыну сбережёт.
С рукой протянутой на паперти стояла,
Дрожа от холода в лохмотьях, без пальто.
Но вырос сын, с ворами он спознался,
Стал водку пить и дома не бывать.
Он познакомился с красивою девчонкой
И позабыл совсем свою старушку-мать.
А, умирая, мать лежала на постели
И тихо сына милого звала.
И он пришёл, упал к ней на колени,
Сказал: «О, мама! Мама!»
И больше не сказал он ничего.
Наутро мать лежала в белом гробе,
А днём её на кладбище снесли,
А молодого красюка-парнишку
На расстрел ментяры повели.

Доминошка

1950, апрель

За стремительно мчащиеся короткие минуты, проведённые на прогулочном дворе, я переживал так много и так бурно, что после долго не мог успокоиться. Ярко светило апрельское солнце на невиданно голубом небе, с тюремных крыш свисали сказочные, хрустальной прозрачности, сосульки, звенели и погромыхивали трамваи, катясь по улице имени Сталина, а с ледяного покрова реки Миасс тянуло пьянящей сыростью. Кругом ошалело чирикали юркие воробьи, ворковали голуби-сизари, а однажды я услышал далёкое, с того берега, из Заречья, но отчётливое пение петуха… Я чуть не заплакал от вдруг нахлынувших переживаний и горького раскаянья. Нестерпимо захотелось сейчас же, сию секунду перенестись туда, перемахнуть через рыхлый, щербатый от солнечных лучей ледяной панцирь, прочерченный пересекающимися чёрными тропами, туда, где кричит, играя пёстрым опереньем, гордый и свободный петушок. И невозможность этого угнетала до отчаянья.