Наказание свободой (Рязанов) - страница 229

он не облапошит. Или обдерёт поменьше, чем других.

Зато очередь соблюдалась строго. Попытавшийся влезть нахалом, а такие объявлялись время от времени, рисковал схлопотать по морде или пинок куда положено. И снова воцарялся порядок. Правда, блатные, приблатнённые и конторские придурки очередь не признавали, а те, кто в ней маялся, вроде бы не замечали их. Словно были они Героями Труда или Советского Союза. Или инвалидами Великой Отечественной. Да и товары им отпускал пройдоха-продавец такие, что на обозрение вообще не выставлялись, а таились под прилавком или в кладовке, — жёлтое сливочное масло в пергаментной упаковке, сушёная вобла (ох, хороша под чифирок!), твёрдокопченая белёсая колбаса, настолько дорогая, что зеки-работяги всё равно не покупали её. Как только блатные об неё зубы не ломают! В забое батоном такой колбасы можно вместо лома отваливать каменные глыбы. Да имелось под прилавком и ещё кое-что из цимуса — сгущённое молоко с сахаром, разумеется тоже не для нас. И мы на то, что нам «не положено», рот не разевали. Как говорится, Богу — Богово, а косарю — травки погуще.

Впереди меня до весов уже оставалось три или четыре законных очередника, когда в землянку ворвался весьма энергичный молодой зек и ринулся к прилавку, тараня выставленными вперёд локтями очередь. В оставшуюся настежь открытой дверь в землянку хлынул мощный, в десятки раз динамиком усиленный голос местного лагерного певца, полуприблатнённого цыгана Гриши. Он пел замечательной красоты старинный романс:

Белой акации гроздья душистые
Вновь ароматом полны.
Вновь разливается песнь соловьиная
В тихом сиянии полной луны.

Гриша исполнял этот романс довольно часто. Наверное, он нравился кому-то из лагерного начальства. А у меня постоянно от каждого слова сжималось сердце, хотелось плакать и радоваться… Эх, плюнуть на всю эту очередь, выскочить из затхлого подземелья, туда, под тёплое солнышко, под горячий ветер из необозримой хакасской степи! Но нельзя. Не только для себя я должен еды купить, но и для напарника, ему-то что за дело до романса, о котором, кстати, ходят слухи, что в Гражданскую он служил белогвардейцам гимном. Враньё, наверное. Если бы так было, то лагерный опер Гришка хайло быстро заткнул бы. За блатные и то в карцер сажают, а уж за белогвардейский гимн — подавно.

В землянку вошёл ещё кто-то, на кого я не обратил внимания, увлечённый, заполненный очарованием нежной мелодии.

— Куда прёшь? — преградили путь ворвавшемуся. — Цветной, что ли? А ну, чеши в хвост.

Активный молодой зек явно не принадлежал ни к цвету, ни к полуцвету — судя по его поведению. Невысокого ростика, с густыми чёрными бровями, карими цыганскими глазами и досиня выбритым подбородком, на воле этот тип, наверняка, обладал роскошной густой шевелюрой. Но что его отличало — ни секунды на месте не мог устоять, двигался, словно заведённый, и походил внешне на куницу, мечущуюся в своей клетке туда-сюда с чёткостью часового механизма. Так в моём воображении они и соединились — зек и зверёк с чёрными глазками-бусинками.