Из безграничной грозной равнины вырастали, как грибы, застывшие великаны, балансируя на крепких ногах, лениво размахивая над головами сотнями рук и распуская тысячи пальцев, похожие на легендарных греческих гекатонхейров — сторуких гигантов.
Вне их досягаемости находилась большая часть этого громадного желудка — его туманные смутные глубины были голубого цвета. Они парили перед ним, спрессовывая Соула в крохотное пятнышко, затем раздувая его вновь, пока не начинало казаться, что голова его взорвется, если он будет продолжать думать об этом.
Затем он сделал невозможное.
Он извернулся в страхе в собственных объятиях, на мгновение увидев обоих: себя удерживающего и себя выкручивающегося — увидел Себя, который держал, и Себя, которого держали. Два образа накладывались один на другой. Это двойное видение распалось почти так же скоро, как и появилось, и два его состояния стали изменяться каждое по отдельности перед его встревоженным взором.
Две версии Соула перегоняли одна другую, быстро, точно соревнуясь, набирая темп, вспыхивая перед его глазами, точно кадры кинопленки, и производили сумбурную, головокружительную иллюзию протяженности — но в двух разных местах одновременно.
Вскоре видения опять совместились — и он овладел собой, и боролся сам с собою, не зная, какое из этих состояний — истинное.
Зыбкое двойное видение продолжало колебаться перед ним. Он был Соулом Мужчиной, глядевшим со страхом и подступающей тошнотой в глаза Соула Мальчика. Но глаза эти разрастались в глубокие пруды. Зеркала. Стеклянные блюдца. Он мог разглядеть в них собственное отражение, то есть одновременно видеть себя посредством себя.
В их глубинах неистово раскручивался водоворот, всасывая все в исчезающую точку, которая никогда не исчезала.
Небо он нес, как шляпу. Он знал каждое пятнышко и колечко облаков, едва видимых на голубом. Его пальцы переплетались с ветвями деревьев. Его язык обнаруживал все новые ряды кирпичных зубов в закрытом красном рту проглотившего его дома. Но в то же время он знал, что проглочен пульсирующим полупрозрачным желудком внешнего мира.
Этот мир зыбился, переходя в какое-то новое состояние.
Он распадался, от линий и твердых тел переходил к пуантилистскому[28] хаосу точек. Ярких и темных точек. Голубых, красных, зеленых. Никакие формы не хранили правдоподобия. Никакие расстояния не укладывались в привычные представления о длине. Новые формы использовали эти точки совершенно произвольно, впрыгивая в бытие среди осколков чувственных восприятий — и сражались за место в потоке существования. А затем распадались. И вырастали новые формы.