Год лавины (Орелли) - страница 22

А поздно вечером оказываешься посреди других мужчин, с нашим сильным мужицким запахом: от нас разит, как от козлов, которых держат на привязи у кормушки в жаркие летние месяцы. Я жду времени, когда все собираются за столом, чтобы поглядеть на Марианджелу, которая режет хлеб или, поднося ложку ко рту, снимает хлебную крошку со свитера (с груди), а еще — поправляет грудь, когда поднимается со скамьи, потому что надо еще похозяйничать.

Марианджела становится краше с каждым днем, никакой зиме не угасить ее цветения. Бреясь, замечаю, что она смотрит на меня. Все остальные уже ушли в церковь читать розарий. Я знаю, что хочется ей не меня. Я занимаюсь своими делами неспешно; и вот она решается, идет к телефону (он в коридоре, недалеко от меня). Говорит тихо, да и совсем мало, почти все время слушая «его». А может, разговорилась бы, не будь тут меня? А я что бы смог сказать Линде? Что по-прежнему идет снег, что остальные в церкви, что я хотел бы запустить руки ей… с тупым и отчаянным упорством одного моего приятеля, который из колледжа написал родителям четыре страницы, где не было ничего, кроме «не вернусь домой, не вернусь домой», — вот так и я мог бы лишь повторять до бесконечности два слова — любовь и желание, без изменений, с непрестанностью бьющегося сердца.

Думал, что уже не слушаю, но вдруг слышу, она в телефон этак урчит, не открывая рта, как распаленная кошечка, мяукает, желая потереться промежностью, — точно так урчала мне Линда: а что, если другим тоже? Если сейчас кому-нибудь урчит! А я-то думал, что это такой уникальный дар Линды, существующий только для меня, неповторимый, как ее голос, и вот, оказывается, это немудреное и общее для всех женщин оружие. Я всегда так слепо верил в уникальность наших жестов, в их неповторимость и недаром при воспоминании о бабушке сразу представляю, как она говорит моей маме, что, глядя на меня, сидящего перед ней на скамье, подперев голову рукой, она увидела руку своего мужа, моего деда, ну те же руки (говоря это, она сильно сжимала в своих крест), и те же движения: запястье, пальцы (и форма головы, которую я вижу в зеркале, та же? и мое живое лицо, привитое к черепу моих прадедов?). Эти исключения из неповторимости жестов и внешности дарят встречи по вертикали, через поколения, и еще — невыразимое удовольствие чувствовать, как ты немножко возрождаешься и немножко продолжаешь жить в сыновьях своих сыновей (мой отец говорит «прирастать листьми», вместо «прирастать детьми»). Но сейчас прелестный манок Линды, моей кошечки, — в устах Марианджелы, да что там — в устах всех женщин мира, у которых течка!