«Утро стрелецкой казни» стало первой картиной Василия Ивановича Сурикова как исторического живописца. Тяжело она давалась, невероятно тяжело!
Приходилось серьезно изучать исторические документы, предметы быта, костюмы, оружие… Как‑то раз ему сообщили, что в Тульской губернии есть редкая по красоте телега. Суриков тотчас помчался туда, написал этюд телеги, упряжки, лошадей…
Ярких натурщиков для позирования где только он не искал!
Однажды Репин сказал, что видел на Ваганьковском кладбище могильщика Кузьму, который «страшно подошел бы звероватым выражением для рыжего стрельца». Немедля собрались – и понеслись на Ваганьковское. Нашли Кузьму. Объяснили, что от него потребуется. Кузьма глаза вылупил, потом стал торговаться, почуяв в своей физиономии не знаемую прежде ценность. Кобенился, говоря по‑русски. Кое‑как его уломали, однако все эти торги да реверансы перед куражливым дурнем шли на глазах других могильщиков. И тем наконец потешно показалось, что приличные господа так перед каким‑то пьяницей в стельку выстилаются. Начались ухмылочки да пошучивания.
— Да ентой рожей бы только грязь с полу подтирать, – хохотнул один из могильщиков. – А вы его на посмотр выставить хотите. Засмеют вас, ей‑пра, засмеют! И Кузьку попусту опозорите!
Кузьма, который уже заносил ногу – сесть в извозчичьи санки, снова уперся, загундосил:
— А не поеду! Нету на то моего доброго согласия!
Тьфу ты, пропасть!
Репин плюнул да пошел прочь. Василий Иванович побрел за ним.
Домой явился мрачный, злой. Шубу швырнул, прошел в спальню и завалился лицом к стене. Ну вот просто‑таки жизнь сошла в одно: если не будет у него Кузьма натурщиком, значит, и картины не будет.
Не вышел к ужину, лежал, чувствуя себя несчастным, как никогда в жизни. Начал дремать, как вдруг почувствовал – теплое прилегло к спине, обвило тихонько плечи, легонько задышало в затылок.
Лиза… Хотел дернуться сердито, но испугался: ведь обидится. А ее‑то за что обижать, ангела милого? Так хорошо было лежать в полудреме, окутанным ее невероятной нежностью! Злость уходила из сердца: его заполняла нежность, места злости не оставалось.
Суриков медленно повернулся к жене, раскрыл на ее груди капот.
«Дурак я, что не разделся… Да ничто!»
Поцеловал дрогнувшие в улыбке губы:
— Что смеешься? Улестила, да? Ну, теперь смотри у меня!..
После счастливого освобождения не понимал уже, чего так бесился, так злобствовал. Все преодолимо! Лизонька его улестила, а он завтра Кузьму улестит. Только ему, Сурикову, поцелуи да ласки, а с Кузьмы рыжего довольно будет водки да огурца соленого. А может, груздей и рыжиков? И, усмехнувшись, что рыжему – рыжиков, уткнулся в теплое плечо жены и уснул, уверенный, что все теперь наладится, все выйдет так, как он захочет.