То, что эта встреча была заранее условленной, намеченной на май, снова выдали стихи. Как выдали и то, что Модильяни уже знал сокровенную красоту тела Анны, почти фантастическую гибкость, которой она поражала друзей и знакомых. Именно тогда он прозвал ее циркачкой, канатной плясуньей.
Меня покинул в новолунье
Мой друг любимый. Ну так что ж!
Шутил: «Канатная плясунья!
Как ты до мая доживешь?»
А дальше – аллегория притворства, которым она мучилась весь год, пытаясь «дожить до мая»:
Ему ответила, как брату,
Я, не ревнуя, не ропща,
Но не заменят мне утрату
Четыре новые плаща.
Пусть страшен путь мой, пусть опасен,
Еще страшнее путь тоски…
Как мой китайский зонтик красен,
Натерты мелом башмачки!
Оркестр веселое играет,
И улыбаются уста.
Но сердце знает, сердце знает,
Что ложа пятая пуста!
При встрече они ощутили не только радость, но и некоторое разочарование: «Я могла знать только какую‑то одну сторону его сущности – сияющую, – ведь я просто была чужая, вероятно, в свою очередь, не очень понятная двадцатилетняя женщина, иностранка; во‑вторых, я сама заметила в нем большую перемену, когда мы встретились в 1911 году. Он весь как‑то потемнел и осунулся». Что ж, так часто бывает, когда чего‑то очень сильно ждешь и многажды лелеешь в мечтах, а потом оно, то самое, приходит и… Вообще, не случайно же многие мудрецы уверяют, что ожидание счастья счастливей его достижения.
«Потемнел и осунулся»… Ну, может быть, и так. Хотя это изменение было связано не с унынием безунывного хулигана, а просто с медленным, но верным разрушением им своего собственного здоровья. Все теми же испытанными средствами: вином и наркотиками. А также – работой на износ.
В Париже Анна поселилась на рю Бонапарт, неподалеку от бульвара Сен‑Жермен. Это было не слишком‑то далеко от Монпарнаса, от улицы Вожирар, где находилась мастерская Модильяни. И началось то, ради чего она приехала, началось, но – в скучной, благопристойной, насквозь католической комнате с ее искусственными цветами, вышитым благонравным изречением над кроватью, старыми статуэтками на каминной полке… Однако комната эта, словно невзначай согрешившая монахиня, с тех пор обречена была хранить память о скороспелой и такой яростной любви. В ее старых зеркалах навеки отразились бледные от страсти лица, свившиеся в клубок тела…
Анна тоже была обречена навеки запомнить пристанище ее великой тайны, которую она старательно открывала потом перед целым миром влюбленных:
Я говорю сейчас словами теми,
Что только раз рождаются в душе,
Жужжит пчела на белой хризантеме,
Так душно пахнет старое саше.