Со дня первой встречи в Невере, когда Анетта внимала льющемуся из Поля словесному потоку, но в особенности с тех пор, как она открыла для себя Фридьер — крошечный поселок с дюжиной неказистых домов, приткнувшихся к склону холма, она поняла — и ей для этого не понадобились никакие слова, — что Поль решил обзавестись женщиной и выбрал ее, несмотря даже на Эрика, а может, и благодаря Эрику, чтобы не поддаться одуряющему одиночеству, сжигавшему изнутри здешних мужчин. Поль и сам принадлежал к их числу, он знал их молодыми, торопящимися жить, а потом наблюдал, как постепенно, все чаще прикладываясь к бутылке, они уже к порогу пятидесятилетия теряли человеческий облик, даже те из них, самые везучие, кто продолжал жить с матерью, постаревшей, но не утратившей властности, обстирывавшей весь дом и готовившей еду, — матерью, которой было суждено остаться без ухода, когда окончательно обветшает тело, давшее жизнь сыну, ни на что полезное без нее не способному.
Анетта часто думала, что Дидье прекрасно вписался бы в кружок этих потрепанных мужчин, стал бы у них вожаком, они признали бы в нем своего и преклонились бы перед ним как перед самым никчемным и самым трескучим шалопаем. Анетте приходилось себя принуждать, насильно разрушая в памяти устоявшиеся образы, перечеркивая их и стараясь от них избавиться. Она никому не расскажет — зачем? — ни о пребывании в наркологической клинике, ни о неоднократном направлении на принудительное лечение, ни о тюрьме, ни о первом аресте и отсидке в камере предварительного заключения в Бапоме, за которой последовали все новые и новые, в других местах, так что вскоре она потеряла им счет.
Что до Эрика, то он и раньше-то не особенно распространялся об отце, а теперь, переехав во Фридьер, вообще словно забыл о нем. Она могла только догадываться, какие мысли бродили у него в голове все эти годы, когда он ходил в школу и общался с другими детьми и их родителями, которые отлично знали, чей именно он сын, и были в курсе всех связанных с Дидье скандальных историй. Он изобрел собственную линию защиты и сделался невидимкой. Ни разу, ни в детском саду, ни в начальной школе ни одна воспитательница и ни одна учительница не вызывали к себе Анетту, чтобы пожаловаться на плохое поведение или шалости ее сына.
Его считали робким, ничем не выдающимся, малообщительным ребенком, хотя он хорошо учился, никогда никому не грубил, а в старшей группе детсада самоотверженно ухаживал за хомяком из «живого уголка» — жирным туповатым существом, покрытым рыжей шерсткой, найденным одним октябрьским утром в их крошечном дворике. Дети дали ему кличку Лулу и первые дни не отходили от него, осыпая бестолковыми и шумными заботами. Но хомяк оказался совсем не игривым, вел себя злобно и даже агрессивно, и в конце концов все потеряли к нему интерес — все, кроме Эрика, который на протяжении нескольких месяцев утром и вечером, не пропустив ни дня, приносил зверьку корм, полученный в столовой, менял воду и чистил просторную клетку, выданную сторожихой, безутешно скорбевшей о своем скончавшемся попугае. Неожиданная смерть Лулу, которого однажды майским утром обнаружили неподвижно лежащим на подстилке, потрясла Эрика, словно лишившегося смысла жизни; впрочем, он не позволил себе заплакать при других детях и только спросил воспитательницу, что нужно сделать с тельцем. Лулу похоронили всей группой в пакете из синей шелковистой бумаги, склеенном при помощи большого количества липкой ленты воспитательницей, которой не терпелось поскорее спрятать с глаз долой маленький трупик. Опустить пакет в ямку, выкопанную в заднем углу лужайки, доверили Эрику, что он и сделал, неестественно спокойный и как будто смущенный. Уже дома, за полдником, он сказал бабушке, что Лулу был совсем твердый — он почувствовал это через бумагу, — и он жалеет, что ему не разрешили посмотреть на него в последний раз и проверить, закрыты ли у него глаза. Гораздо больше Анетта любила вспоминать другую историю, один из редчайших случаев, когда Эрик отличился в школе; правда, при нем она никогда о ней не заговаривала, потому что сын немедленно заливался краской, тряс головой и надолго замыкался в себе, словно ему было невыносимо даже думать о том времени, совсем недавнем, когда он был еще маленький.