Сернистый уголь легкий, ломкий и сухой. Он сплошь обломки и пыль, а на изломах сверкает, как кристаллы слюды, хоть он и не зернистый. Название происходит от серы, но запаха никакого нет. С серой из угля — это желтые отложения в лужах — сталкиваешься попозже, на заводском дворе. Или ночью на участке шлакоблоков, когда террикон, распаляясь, подмигивает тебе желтыми глазками, будто по нему раскиданы осколки луны.
УГОЛЬ «МАРКА-КА» поступает из шахты Рудная, что совсем рядом. Он не жирный, не сухой и не зернистый; не смешан ни с камнем, ни с песком. Он — всё разом и ничего особенного; словом, выглядит довольно убого. Конечно, в нем много антрацита, но у него нет своего лица. А антрацит мне никогда не был другом, пусть даже надоедливым. Он каверзный, его тяжело разгружать: лопата будто натыкается на кучу тряпок или сплетение корней.
Яма как вокзал: хоть и перекрыта, но это не спасает от сквозняков. Режущий ветер, кусачий мороз и короткие дни: электрический свет уже с полудня. Угольная пыль вперемешку со снежной крупой. Или: косой ветер с дождем прямо в лицо, и даже сквозь крышу падают крупные капли. Или: изнуряющий зной и долгие дни, полные солнца и угля, — пока не свалишься с ног. Выговорить название этого угля так же трудно, как его разгружать. На марка-ка запинаешься, такое не прошепчешь гладко, как имя газового угля: хазовой.
ГАЗОВЫЙ УГОЛЬ шустрый. Он прибывает из Ясиноватой. Начальник говорит чуть слышно: ХАЗОВОЙ. Нам слышится «хазеве»,[25] будто зайца ранили и ему больно. Оттого мне и нравится газовый уголь. Какой ни возьми вагон, найдешь там орехи, горох, зерна кукурузы. Все пять шиберов отходят легко — их можно открыть, как говорится, одним пальцем. Пятикратно шуршит хазовой — рассыпчатый, голубовато-серый; он сам по себе, без пустой породы. Глядя на него, думаешь: «Мягкое сердце у хазовоя». Когда он разгружен, решетка остается чистой, будто сквозь нее ничего не просыпалось. Мы стоим сверху, на решетке. Внизу, в брюхе ямы, должно быть, горные цепи и ущелья из угля. Есть там хранилище и для хазовоя.
В голове тоже есть хранилище. Летний воздух над ямой дрожит, как дома, и небо все из шелка, как дома. Но дома никто не знает, что я еще жив. Дома сейчас дед ест на веранде холодный огуречный салат и считает меня мертвым. А бабушка в огромной, словно комната, тени от сарая скликает кур, приговаривая: «Куд-куда, куд-куда»; сыплет им корм и тоже считает меня мертвым. А мать с отцом, наверно, в Венхе. Мать — в матросском костюме, который она сама себе сшила, — лежит в высокой траве на горной лужайке и думает, что я уже на небе. Я не могу потрясти ее за плечи и сказать: «Так ты меня любишь? Я еще жив». Отец сидит за столом в кухне и медленно начиняет патроны дробью, калеными свинцовыми шариками, — для охоты на зайцев ближайшей осенью. Зайцам будет больно.