Столешница столетий (Золотцев) - страница 43

Вот такою разветвлённо-разномастной была огромная общность ближних и дальних наших родичей. И это мне тоже предстояло постепенно узнавать. А ещё — что она была и разноплемённой. Иначе и не могло быть в издревле порубежном краю, который всегда служил Руси не только щитом против нашествий с Запада, но и её «мостом» для торговых дел с ним. В краю, где чистейшее, восточными набегами не замутнённое славянство издревле же соседствовало с прибалтийскими народностями, с «чудскими» племенами. Конечно, все, кто меня окружал в детстве, звали себя русскими — да по духу своему, по чувству принадлежности земле русского народа именно ими были. Но в XX веке ни о каком «единокровии» среди нашего местного люда тоже не могло быть и речи. (Что примечательно — никто тогда таких речей и не заводил…)

Деда нередко навещали его уже очень дальние, но всё-таки родственники, которых все у нас называли «полуверцами». Дед и сам любил ездить на всякие праздненства в селения, располагавшиеся вокруг Пещор, Извореска и по берегу нашего главного, Талабско-Чудского озера, в гости к «полуверцам» — людям крохотного угро-финского племени сето, которое, однако, с давних веков отличалось крепкой приверженностью к Православию. Из этого племени когда-то вышел его дед…

Изредка, но всё-таки и к бабушке тоже приезжали её иноплеменные «многоюродники». То были гости из Латвии. Но почему-то все темноволосые, да ещё и с карими или зелёными глазами. (Потом, гораздо позже я узнал, что потомки древнего племени латгальцев именно так и должны выглядеть). А головы их были покрыты либо самодельными картузами, либо круглыми шляпами, каких в городах тогда не носили… Однажды я решился спросить бабку о том, какое родственное отношение имели к ней эти люди, столь не похожие на всех наших. Она взглянула на меня — и тут-то мне впервые открылось, что бабушкины глаза были точно такими же, как глаза её латвийских гостей — карими с зеленоватыми отливом. Она ответила мне примерно так: «Тамотка бабка моя родилась, царство ей небесное, и я у ней скоко-то годов жила, ещё в девках». И, помолчав, добавила: «Доброе то время было…» И очень горько вздохнула. И причина этой горечи открылась мне тоже через годы… А когда бабка вела беседы со своими прибалтийскими родичами, то говорила с той же скоростью, что и они — раза в два быстрей, чем на русском. Это меня потрясало!

…Бабушка моя, надо заметить, вообще отличалась каким-то прирождённым, стихийным «полиглотством». Почти совершенно необразованная (кажется, один то ли два класса церковно-при-ходской школы она окончила), хотя и читавшая и писавшая довольно толково, она могла разговаривать, похоже, на всех наречиях, которые звучали в её судьбе. Ей ведома была журчаше-протяж-ная речь «полуверцев», схожая с эстонской. И не раз она обескураживала на рынке приезжих литовских женщин, которые обсуждали меж собою, как выторговать у этой талабской старушки яблок или вишен побольше да подешевле: никак не предполагали они, что бабка сведуща в их родном языке. А ведь всего-то полгода военных прожили они следом и младшей их дочерью в Литве — в «угоне»: туда их вместе со всеми окрестными жителями насильно выселили немцы, когда фронт стал приближаться к Талабску… А ещё раньше, за два с лишним года фашистской оккупации, за то время, что в Крестках стоял немецкий батальон, бабушка выучилась разговорному языку захватчиков так хорошо, что это кое у кого из них даже вызывало подозрения. И уж вовсе удивило это мою маму, учительницу немецкого: в конце войны вновь оказавшись в родном доме своего мужа, она обнаружила, что может препираться со свекровью на языке Гёте и Шиллера.