Девочки мои, птички перелетные! Последним песо, последней ложкой сахара, разведенного в стакане воды, — часто это бывала пища на целый день — делились мы друг с другом, и наша амистад, о которой не зря расспрашивал меня тогда тот красавчик из органов, — дружба наша как раз и была настоящей, неподдельной. Это я осознала только здесь, в доме, похожем не на ласточкино гнездо, а на огромный бетонный колумбарий, в стране, где хватает хлеба, купленного не по карточке, и одиночества сколько угодно, — в родной Беларуси, куда вернулась из всех вас только я.
У верующих кубинцев есть обычай: один раз в году они облачаются в лохмотья и ползком передвигаются от порога своего дома до церкви Святого Лазаря возле Гаваны, чтобы святой отпустил им грехи. И я могла бы, кажется, проползти — через всю Латинскую Америку с Европой, лишь бы дотянуться хоть кончиками пальцев до моста через Березину, нагих, точно души в потустороннем мире, деревьев старого парка. До сих пор иногда не верю, что мне удалось вернуться домой... Долгое время после возвращения я просыпалась среди ночи, пила, задыхаясь, корвалол, — мне упорно снился один и тот же сон: я в Сантьяго, в доме на улице Агилера, мне уже никогда не выскочить из этой ловушки, я слышала во сне дребезжание возка cartero, крики марширующих толп и щелканье затворов. Посттравматический синдром с годами прошел, но… выскочить я так и не сумела. Вот она, моя клетка, не увитая больше розами, и даже цепкий плющ привял (а зачем, скажи на милость, жизни тебя теперь заманивать?), — и только где-то наверху, там, где по законам пространства должно быть небо, издевательски хихикает, раскачиваясь на прутьях, обезьяна.
«Здесь — пусто, там — тоже пусто». О, теперь ты не собираешься больше спасаться бегством; как затравленный зверь, шерсть в подпалинах, лапа перебита, — ты поняла, что убегать тебе, именно тебе, некуда. Это у других есть еще шансы: изменить (в который раз?) страну проживания, выучить (какой по счету?) язык, — впрочем, все это и ты чудесно могла бы сделать, потому что способности к языкам у тебя не такие уж никчемные, как рассказывала тому усатому красавцу, а как раз наоборот — дай бог каждому. Но это ничего не изменит.
Родиться на свет женщиной; родиться женщиной в белорусской глубинке и отсюда вынести свой жизненный сценарий; родиться женщиной в белорусской глубинке и — как будто этого мало! — с так называемой искрой Божьей и, соответственно, невозможностью идти обычной женской колеей — в любых широтах, на любом полушарии эта триада симптомов способна разве что укрепить стены твоей тюрьмы. Ты будешь биться, как птица, о прутья клетки, грызть, как волчица, железо капкана; в плохие минуты ты даже подумаешь о том, что когда-то совершила преступление, хоть и «по неосторожности», как пишут в констатирующей части приговора, ведь ты была молоденькой дурочкой, которая искала любви и счастья, и потому осудила еще одну душу на жизнь (разве не преступление — рожать детей в мир, какой он есть теперь, каким был всегда?), — но тут же и опровергнешь себя: нет, это было не преступление, а жертва, то, чего ты искала в любви к мужчине, а нашла лишь в материнстве. На эту жертву ты осуждена задолго до рождения; и та душа, которую ты привела в мир, тоже осуждена на нее, и, может, наша внутренняя необходимость рожать и растить, жертвуя собой, в том числе своим призванием, даром Божьим, — и есть тот фундамент, на котором стоит жизнь.