— О чем написал? — спросил Макухин тоном прокурора.
— О любви, — пролепетал Петр.
— Об этом уже написал Лев Толстой, — напомнил Макухин. — У тебя лучше?
— Но… сколько существует мир… — набрался храбрости Петр. — Это же вечная тема…
— Вот именно — вечная, — торжественно поднял указательный палец Макухин. — Да только книги не все вечные.
Он почему-то тяжело вздохнул, с видимой неохотой взял дрогнувшую в Петиной руке рукопись и больше не проронил ни слова. На следующий день, придя на работу, сам вызвал Петра.
— Послушайте, — почти ласково спросил он, и его колючие глаза сделались по-отечески добрыми, — когда вы успели узнать, что такое любовь?
И, не ожидая Петиного ответа, размашисто и непререкаемо начертал на рукописи: «В набор»…
Про Макухина говорили, что он самородок. Редакционные остряки уверяли, что он еще в люльке потребовал красный карандаш и самолично отредактировал свою метрику. С тех пор и пошло… В шутке была доля истины: Макухин не представлял себе жизни без своей газеты, страдал по выходным дням, изнемогая из-за того, что вынужден оторваться от письменного стола, от гранок и макета, скучал по горластым телефонным звонкам и приходил в крайнее возбуждение, если не видел мчавшихся по темному коридору редакции репортеров, не слышал восторженно-захлебывающегося от переполнявших новостей гортанного голоса заведующей отделом писем Марии Ефимовны, если в ушах не стучал стрекот машинок, если не пахло типографской краской и если в конце полосы, как завершение, как последний рывок на финише, единым росчерком не надо было подписывать очередной номер газеты.
Макухина в редакции любили не за то, что он преуспевал в журналистике, — ему как раз всегда было недосуг написать проблемную статью или, тем более очерк, и он, как правило, «выезжал» на стремительных жанрах — репортажах, корреспонденциях и отчетах, любили Макухина за его непоказную, по-настоящему искреннюю и совершенно бескорыстную любовь к журналистике. Любили за то, что, не уединяясь, подобно другим редакторам, для собственного творчества, он не давал покоя своим газетчикам, особенно молодым, изумляя их все новыми и новыми идеями и задумками и побуждая к тому, чтобы побыстрее их осуществить. Любили и за то, что знали: такого рода редакторы не очень-то долго засиживаются, эксперименты всегда таят в себе возможность ошибки и неудачи, — а вот он, Макухин, держится вопреки всем опасениям, держится с завидной прочностью, и весь облик его, когда он сидит в своем редакторском кресле, говорит о том, что сидит крепко, можно сказать незыблемо и, какие бы ветры ни обрушивались на редакцию, он все так же невозмутимо, неулыбчиво и даже с какой-то мрачноватой серьезностью будет читать полосу, чтобы потом, уже где-то близко к полуночи, со вздохом неудовольствия от того, что полоса с такими газетчиками, каких подбирает он, Макухин, могла быть куда лучше, чем эта, подписать ее и устало закрыть маленькие, колючие, всегда нацеленные на кого-нибудь глаза.