— Ты поддался панике. Или нездоров, — Петр пытался образумить Зимоглядова. — Да-да, ты болен. Если бы ты был здоров, разве ты говорил бы такое!
Зимоглядов наконец встал — как никогда раньше, легко, проворно, точно солдат по тревоге, и вплотную подошел к Петру.
— Не надо психологических экспериментов, Петяня, — сказал он проникновенно. — Все-таки я заменял тебе отца. И кто знает, в трудный час, может, еще спасать тебя придется. Только уж выслушай до конца. Не могу больше в себе это держать, не могу! Так вот, вникай: помнишь, я тебе рассказывал, как белого офицера на расстрел вел, как его последнее желание выполнял? Помнишь, какую он песню пел, тот офицер?
— Помню, — ответил Петр, все еще не понимая, почему Зимоглядов вздумал говорить об этом именно сейчас. — Романс пел.
— Романс! — обрадованно воскликнул Зимоглядов. — Это мой самый любимый романс! Всю мою жизнь он в моей душе звучит. Вот и сейчас, и сейчас. Петяша, если бы ты приник к груди моей, его бы услышал, романс этот. Клянусь тебе! И поверь, милый Петяня, ложь меня всегда жжет, испепеляет вовсе. Когда лгу, когда ложь со мной остается, она мне, как гадюка, в самое сердце ядовитым жалом впивается, жизнью своей тебе клянусь! И потому хоть сейчас, но выкину я ее из души своей, выплесну, даже во вред себе, понял, Петяня? Я к правде приучен, к благородству, и понятие чести для меня свято. Так слушай: то не я его расстреливал, то он меня расстреливал!
— Значит, — ошалело вскинул на него глаза Петр, — значит…
Он не успел договорить: глаза Зимоглядова засияли с такой откровенной радостью, точно в них ударило утреннее весеннее солнце.
— Да, лейтенант Клименко, — теперь Зимоглядов преобразился в подтянутого, гибкого, с изящными манерами военного, — перед вами полковник армии его высокопревосходительства адмирала Колчака!
— Бред какой-то, — растерянно пробормотал Петр. — Сон…
— Не бред и не сон, лейтенант. Разговор с вами окончен. И можете отправляться на свой фронт, если… Если он еще существует. Желаю удачи!
Зимоглядов галантно раскланялся, вложив в этот жест все мастерство, на какое был способен.
— Как же я это… Как же я тебя раньше не раскусил? — изумленно спросил Петр и оцепенело побрел к выходу. — Но еще не поздно, не поздно!
— Эх, Петька, Петька! — остановил его Зимоглядов. — Сосунком тебя помню, сосунком ты и остался. Можно сказать, классовая борьба мимо тебя пронеслась, краешком не задела, ты о ней только в газетах и читал. Помню, как ты нюни распустил, когда я тебе о расстреле офицера картинки рисовал. Экой ты армяк: чуть что — и обмяк. Надо же так умудриться — чуть не в два метра вымахать, а твердости не набраться. А ведь «Петр», милейший ты мой Петяня, кремень означает, небось это тебе, как журналисту, ведомо. Но такие, как ты, тюхи-матюхи, запомни — ни здесь не нужны, ни немцам. А о доносе, — голос Зимоглядова стал грозным, беспощадно жестким, — о доносе — ты это из головы выкинь. И поскорее, пожалуйста. К одной стенке нас с тобой поставят. Меня — известно за что, а тебя — за то, что врага укрывал, считай чуть не два годочка сберегал. Да если меня сцапают, я тебя, пасынок шелудивый, как первого своего сообщника разрисую — что там твой Рембрандт! И кроме всего прочего, последнюю правду тебе говорю — беду, непоправимую беду доносы за собой влекут. Мать — я о твоей матери говорю, — она ведь тоже собиралась на меня донести.