Один Таланцев, хоть он и стремился, подобно всем, суетиться вокруг Дуба и Ильина, оказывая им всякие знаки внимания, не мог скрыть мрачного настроения.
«Почему Ильин, а не я?» — С удивлением — и уже не в первый раз — он отмечал, что в последнее время его шумная, отчаянная, бившая на эффект удаль, создававшая ему славу в прошлом, не находит себе выхода. Он оказался в тени. Сознавать это было горько, но — что поделаешь?—это была правда. Он нашёл в себе мужество подсесть к Ильину и — когда на них не смотрели другие — стиснуть его руку.
— Конечно,— сказал он,— это не то, что закрыть грудью амбразуру дота, но это тоже здорово. Ты— человек, Ильин.
Ильин улыбнулся.
— Брось... Можно подумать и в самом деле — подвиг...— Он хотел сказать. Таланцеву что-то приятное, но не нашёлся и спросил.— А у тебя что — нога натёрта? Я видел — ты переобувался...
— Нет,— сухо ответил Таланцев, внезапно почувствовав прилив злобы.— Нет, у меня всё в порядке.
— «Завидую? — подумал он.— Как это гадко!»
Начали встречаться мелкие группы противника. Между ними и боевым охранением , завязывались перестрелки. Разведка донесла, что впереди обнаружены крупные силы противника. Командир роты решил развернуться и, в случае необходимости, принять бой.
Капитан Волков приказал построить роту.
— Необходимо доставить в штаб срочное донесение,— сказал капитан, когда рота была построена.— Пойдет один из вас. Кто желает? Но учтите, задание трудное.
Молчали. Думали: сколько километров до штаба? Хватит ли сил — вновь и дважды измерить пройденный путь? Почему я, а не другой?
— Товарищ капитан, а рация?
— Рация вышла из строя.
Капитан стоял, слегка наклонясь вперед, прощупывая каждого цепким взглядом.
— Повторяю: задание сложное.
Из строя вышел Лумпиев. Он вышел вперёд потому, что его считали лучшим лыжником. За ним сейчас же шагнул Ильин: он был комсоргом. Османов присоединился к Ильину и Лумпиеву, потому что не в его привычках было отказываться от трудной работы. А что это, как не трудная работа? Розенблюм тоже сделал три шага вперёд и повернулся к строю: он был самолюбив и не хотел, чтобы его считали трусом.
Таланцев медлил, стараясь сообразить, что делать: остаться на месте — позор, выйти вперёд и идти на трудное, как сказал сам капитан, задание — с растёртой ногой? Но о ней, об этой проклятой ноге ни капитан, ни сержанты не знают,— они наверняка должны счесть его трусом... Объяснять поздно. Да никто и не требует объяснения — твоё желание, хочешь выходи, хочешь — нет...
Вдруг он не то что заметил, а скорее ощутил, что на него смотрят Спорышев и Дуб. Казалось, эти двое — и только они — понимают друг друга, и молчаливый спор с нестихающей силой всё время ведётся между ними, и, Таланцев знал, этот спор — о нём. Едва он взглянул на Дуба, тот отвёл глаза и принялся безразлично разглядывать торчавший из снега пень. Но Таланцев успел увидеть в его глазах торжествующую усмешку. А Спорышев в упор смотрел на Таланцева, как бы выталкивая его своим взглядом: «Ну, что же ты? Ведь не мог же я в тебе ошибиться?» И Таланцев шагнул вперёд. За ним вышли и все остальные. Да, шаг вперёд сделала вся рота, потому что теперь уже каждым владела мысль: «А я что, хуже других?»