Том 4. Скитания. На заводе. Очерки. Статьи (Серафимович) - страница 21

Француз ходит по комнате и вдруг круто останавливается передо мной:

— А знаете что?.. — Он пристально смотрит на меня. — Вы будете писателем.

Все засмеялись.

— Он контрабандист, — смеется Аня, — он потихонечку от всех писал. Никто не подозревал, а я знала.

Удивительно экспансивная и впечатлительная нация эта французская.

— Господа, а знаете, который час?

— Сколько?

— Четыре.

— Батюшки мои!.. Вот так засиделись.

— Ничего, успеете выспаться, солнце-то в одиннадцать всходит, семь часов еще.

Сразу пришла усталость и сон, и, зевая и потягиваясь, все разошлись.


Все разошлись. Я подымаюсь к себе, — рад, что, наконец, остался один. Надо что-то обдумать, решить. Давящий кулачок в груди: «Никогда!..»

Отворил скрипнувшую дверь. Вот она, постылая комнатенка. Только мертвый глаз мороженой рыбы смотрит тускло. Нет, не могу. И я торопливо одеваюсь, спускаюсь, осторожно нажимая на скрипучие ступени, долго вожусь с затвором, чтобы не стукнуть, чтобы не услышали мой уход, и выхожу.

Густой, неколышущийся мороз, обжигая, с трудом вливается в грудь, и рассыпанно сверкающие звезды плавают сверху.

Иду по улице. Угрюмо и черно выглядывают траурные срубы, все бело кругом. Крыши, стены завалены снегом. Ни огонька, ни звука.

Мертво.

И я рад, рад этому безграничному одиночеству. Да, надо что-то обдумать, что-то взвесить и решить. Что же? Словно потерял любимую женщину, и все кончено, и с тоской мечешься, с тоской и странной, глубоко теплящейся где-то неосуществимой надеждой.

В густом морозе и белизне снегов потонул сзади черным пятнышком городок, потонул, и обступил белый лес. В белом трауре неподвижны сосны. Дыхание стынет у лица.

Я иду по глубокой дороге, и плечи мои вровень со снегами.

На сотни верст ни жилья — все лес, такой же неподвижный, траурный лес. И под траурно отягченными махрово-белыми ветвями неподвижно-густая синева Точно первозданный холод безжизненно разлился по земле, все застыло. И это безжизненно-холодное одиночество медлительно вливается в сердце, и стынут в нем и отчаяние и надежда.

«Да, так вот, решать надо… О чем же?.. Аня., всегда у нее черный кожаный пояс… коса до самого пояса… И Француз… всегда он зевает, когда читает Маркса… Не могу вспомнить его рожу, как пуля пулей летел за Полканом… А у Полкашки рот огромный — мяч там чуть не помещается, — и несется во все четыре ноги… Подлая собака… Да, обдумать-то надо и решить… Что я — бездарность, это решено… и они презирают меня…»

Подымаю голову, — те же смутные отягченно-белые сосны. Иду все дальше, глубоко засунув руки, втянун голову в плечи, окутанный дыханьем, и все тот же первозданный холод, все то же немое молчание.