По саду шел управляющий, граф махнул ему рукой. Минуту спустя он услыхал спор в передней — это Онуфрий пытался не допустить Колисяка к больному. Остшеньский гневно постучал палкой в пол. Вошел Колисяк, за ним показалось испуганное лицо Онуфрия.
— Я же говорил господину управляющему… Я же говорил…
— Уйди, дурак.
— Онуфрий говорил мне, будто ваше сиятельство больны, а я вижу, что нет.
— Просто хотел отдохнуть минутку.
Зоркий взгляд управляющего скользнул по лицу, более отечному, чем обычно, по почти черным мешкам под глазами, отметил непрестанное легкое дрожание левого колена и поспешно перенесся на окно, где в рамке липовых ветвей виднелись далекие поля.
— Ну, как Бжеги, отстраиваются?
Управляющий кашлянул, захваченный врасплох необычным вопросом. Об этом граф никогда не заговаривал, за исключением того единственного случая, когда он запретил пропускать подводы с лесом по своей дороге.
— Отстраиваются… Уже много изб.
— Помогают им, а?
— Помогают, помогают, — торопливо подтвердил управляющий. — Из Мацькова, из Калин… Отовсюду, впрочем… Так постановили.
— Ах, так постановили. Так они постановили… — бормотал граф как бы про себя, словно забыв о присутствии управляющего в комнате. Опершись подбородком о руки, сложенные на набалдашнике палки, он стеклянными глазами смотрел в пространство, позолоченное уже склоняющимся к западу солнцем. Неприятное молчание длилось довольно долго.
— Ваше сиятельство что-нибудь прикажут?
— Нет, нет… Можете идти, можете идти, — машинально ответил Остшеньский, не отрывая глаз от золотой пыли, столбом стоящей в воздухе.
Управляющий, стараясь производить как можно меньше шума своими тяжелыми сапогами, осторожно удалился. Он ничего не понимал во всем этом и, наконец, пришел к выводу, что Онуфрий прав и граф болен — болен гораздо серьезнее, чем можно было ожидать.
Остшеньский все сидел у окна, устремив стеклянные глаза в пространство. Его взгляд утонул в голубоватой тени лесов. Это тоже была одна из болячек — бесполезно растущие деревья, которые не разрешалось рубить. А между тем можно бы днем и ночью валить высокие стволы, освобождать из-под их перепутанных корней черную целину, плодородную, пшеничную почву. Все в Остшене росло, зрело, превращалось в богатство, в деньги — а леса стояли мертвые, ничего не принося. Это были тоже новые порядки, против которых восставала вся душа Остшеньского. И в нем росла неприязнь к лесам, как росла его алчная, ожесточенная любовь к приносящей богатство пахотной земле.
Он перевел глаза на крестьянские поля, за Мацьков, взглянул на Бжеги.