— А с пшеницей и того хуже.
— Одна картошка.
— Да кто еще знает, как оно с картошкой будет? Где тонко, там и рвется. Теперь жжет, а там, глядишь, как польют дожди, так и картошка сопреет.
Люди ходили хмурые, в избах становилось все голодней. Все больше народу кишело над Бугом, шли даже те, кто раньше говорил, что рыбалкой занимаются лишь лодыри. На ночь около деревни иной раз ставили пятьдесят, а то и больше переметов. Плюхались в воду нерета, погружались сети, вентерь стоял возле вентеря. Люди спасались, как могли, — но и рыбы становилось все меньше. Вода высыхала, появлялись большие отмели, рыба уходила в низовья, в более глубокие воды.
Над деревнями сняли золотые безоблачные дни, искрящиеся серебряные ночи. И, как всегда в страдную пору, то тут, то там начинались пожары.
За Бугом время от времени вспыхивало на ночном небе высокое зарево, и люди из Калин стояли в немом ужасе, глядя на знамение гибели. Но в то же время с облегчением убеждались, что это далеко — где-то в украинских деревнях, которых они и по названиям не знали. Будто эта отдаленность могла уберечь их самих от беды.
Но в тот самый день, когда горел лес, Захарчук, возвращавшийся с рыбалки, разбудил Роеков и Галинских, колотя в ставни.
— Вставайте, смотрите, горит где-то близко!
На восточной стороне неба будто луна всходила краснея. Но ночь была безлунная, а красный свет разливался все шире, полукругом опоясывая темное небо. Все дальше шел мрачный отблеск.
— Господи Исусе!
— Ну и горит!
Зарево моргало, как огромный глаз. Видно, ветер разносил пламя все шире.
— Где это?
Все больше народу толпилось на дороге.
— Мацьков?
— Какой Мацьков! Грабины, должно быть…
— Грабины вон в той стороне.
— Бжеги горят!
— Бжеги и есть! Не иначе, как Бжеги.
Мыдляжиха, у которой в Бжегах жила замужняя сестра, подняла рев.
— Да не причитайте, кума, ведь еще неизвестно, у них ли горит.
— Ну да! Глядите, какой огонь! Не иначе, как вся деревня горит.
— Да еще и ветер!
И вправду еще с вечера поднялся холодный ветер, и теперь он дул все сильней.
— Исусе милостивый!
— Ишь как полыхает!
Из красного зарева вдруг взвились языки пламени. Словно кровавые прожекторы, они бежали по небу, расширяясь кверху, на миг опадали вниз, будто притаившись, чтобы затем снова вспыхнуть с удвоенной силой.
Какая-то баба стала громко читать молитву. Бабы упали на колени, прямо в песок дороги.
— От глада, мора, огня и войны…
— Спаси нас, господи!
— От глада, мора, огня и войны…
— Спаси нас, господи!
— От глада, мора, огня и войны…
— Спаси нас, господи!
Винцент вместе со всеми стоял в толпе и смотрел в ту сторону. Его потрясли бабьи голоса, полные тревоги, мольбы и отчаяния. Он был до глубины души охвачен страхом и ужасом — и то был их страх и их ужас. На миг ему показалось, что он, как и Сташка, — дитя деревни, кровь от крови и плоть от плоти, что общая судьба и общее несчастье роднят его со всеми этими Роеками, Мыдляжами, Банями, со всеми теми, кто до сих пор казался ему чужим и чуждым. Испуг, который он испытывал, был испугом деревни, и он вынужден был убеждать себя, что у него-то ведь нет причин трепетать за урожай в амбарах, за скот в стойлах, за крышу над головой — потому что у него здесь не было ничего собственного.