Живые картины (Джонсон) - страница 4

На отъезде Брета из города ты вспоминаешь, как сидел в крошечной студийной монтажной среди мотков пленки, свисавших отовсюду, словно чулки в ванной, вспоминаешь монтажера, добродушного толстяка по фамилии Коутс, терпевшего твое любопытство, позволявшего тебе заглядывать в свой экранчик, пока он делал первую склейку, считавшего, что хоть это тебе, полуизвестному сценаристу, причитается. Каждый кадрик, вспоминаешь ты, нес на себе одну застывшую картинку, как бы отдельную мысль, внутренне завершенную, не связанную с остальными, словно застывшую во времени. А потом кадры начинали меняться — быстрее, по мере того, как аппарат набирал скорость, они летели вдогонку друг за другом, вырываясь вперед и создавая линейное, непрерывное движение, опережавшее твое восприятие, и, вуаля — насыщенный чувствами мир прорывался наружу и обретал такую будоражащую реальность, что ты прикрывал глаза ладонью, когда слышалась клавесинная музыка, и Брет входил в темный оклахомский сарай, снятый только с его точки зрения, — о, да, временами реагировало даже твое тело, набухали потовые железы, но тут как раз наступил обеденный перерыв, и Коутс захотел сходить выпить кофе в кафетерии и выключил аппарат. Картинки стали сменяться медленнее и наконец остановились, драма снова распалась на кадры, и ты увидел, натягивая пальто, волнующее до глубины души зрелище каким оно есть — иллюзией, рожденной скоростью.

Но даже и в этом ли магия кино? Умостившись на своем сиденье, чувствуя, что правая нога затекла, ты приходишь к такому выводу, поскольку фильм больше не в состоянии тебя одурачить. Ты не даешь ему преображать свои чувства. Всё, что ты в богоподобной отчужденности созерцаешь, — это твои собственные решения, выброшенные строчки, и микрофон, попавший в кадр в одной из сцен. А все‑таки умилительно наблюдать, что зрители хохочут в смешных местах и рыдают, когда Брет приезжает, наконец, домой, чтобы жениться на Бесс (в действительности на съемках они друг друга ненавидели), веруя, чего не можешь ты, в мечту, раскрученную мелькающими картинками. Это почти что вызывает чувство собственного превосходства, будто тебе известно, как Ури Геллер гнет эти свои ложки.

А потом все заканчивается, зал пустеет, полтора часа иллюзии прошли. Ты выходишь вместе с остальными, изумленный тем, как много можно спроецировать на чистый лист Большого Экрана — скорбь, страсть, огонь, смерть, — а он в конце останется нетронутым. Накидывая плащ, а отсвет образов все еще у тебя в голове, ты выходишь на улицу. Твоему взгляду, все еще заторможенному, требуется мгновение, чтобы приноровиться к послеполуденному свету, дорожной суете, и окружающие тебя вещи, покаты топаешь к своему «фиату», чувствуя себя отлично, предметы на улице — плоские и безобъемные поначалу, точно декорации на площадке. И тут ты столбенеешь.