До Дня благодарения снова осталось всего несколько дней. Первые снежинки уже кружат в темноте за окном, мелькают и подмигивают искорками в луче света от лампы, что стоит на столе. Я в Данбери, но живу теперь не в «Мэлсон-резиденс», а в другом доме. Я совсем один — Лесли в Париже.
Я не позволил ни Лесли, ни Кэролайн пойти со мной на похороны Рассела Хейзена. Трудно представить, какую сцену могла бы закатить вдовушка Хейзена, а моя жена и дочь были бы, разумеется, не в состоянии противостоять этой безумной и мстительной женщине в момент, подобный этому. Я сидел в одном из задних рядов, а потому она меня, слава Богу, не видела. Рядом с ней находились две высокие молодые женщины — я так понял, дочери Хейзена. Три эти дамы были одеты очень элегантно, во все черное и соблюдали подобающее случаю скорбное приличие.
Я смог рассмотреть лица дочерей, когда в конце службы они проходили мимо меня по проходу. Назвать их некрасивыми, пожалуй, было нельзя, но в них так отчетливо читались жесткость, потакание всем своим слабостям и порокам, а также подозрительность. Нет, конечно, когда мы встречаем людей, о которых наслышаны и о которых уже успело сложиться определенное мнение, мы скорее склонны видеть в них воображаемое, а не то, что существует в действительности. Пусть так, но лично я старался бы избегать этих двух женщин.
И священник в своем пространном панегирике, и автор некролога, напечатанного в «Таймс», всячески превозносили заслуги Хейзена перед обществом, перечисляли его многочисленные деяния во благо города Нью-Йорка. Воображаю, как горько смеялся бы Хейзен, будь он жив, если б услышал и прочитал речи, произнесенные в знак памяти о нем.
Смерть Хейзена и особенно способ, который избрал он, чтобы распрощаться с жизнью, привели Лесли в состояние какой-то прострации. В течение многих дней после этого она часто и неожиданно разражалась рыданиями, словно все подавлявшиеся прежде эмоции, которые она старалась держать под контролем ради меня и детей, стали непосильным грузом и прорвались наружу, как вода прорывает плотину. Утешить, успокоить ее было просто невозможно. Депрессия, овладевшая ею в прошлом году, перед нашей поездкой на День благодарения в Хэмптон, была просто тенью, жалким подобием того, что с ней происходило сейчас. Она забросила занятия в школе, попросила меня позвонить и отменить все ее уроки в Нью-Йорке, не прикасалась ни к клавишам, ни к кисти. И если не плакала, то просиживала дни напролет в заново отделанной кухне нашей «Мэлсон-резиденс». И в том, что случилось, винила прежде всего меня и себя. Ей почему-то казалось, что если б мы с ней были истинными друзьями Хейзена, а не просто, по ее выражению, числились ими, то обязательно бы почувствовали, что с ним происходит, и смогли бы удержать от трагического шага. И я никак не мог найти нужных слов, чтобы переубедить ее.