«А зори здесь громкие» (Авторов) - страница 129

гранаты подвешиваем, лопату навязали саперную — это у нас все было — и начали с ней выступать на втором этаже нар. И смотрим, наши девчонки: одна поднялась, другая поднялась, потом как стали хохотать! Вот верите, нет — вот такое вот было! Не знали, как успокоить… Я вообще никогда не плакала… Если бы женщин оставляли в армии, я бы осталась…

Но вот были у нас чувашки. Они по-русски не понимают. Ей говорят «направо», а она кругом, ей говоришь «налево» — она направо повернется. Не понимали они русский! Когда у нас организовали хозвзвод роты, я предложила Горовцеву послать туда чувашек. Тут они по-русски стали разговаривать, и все у них стало нормально. Они возили со складов продукты в полк. Они везут морковку, капусту, смотришь, они мне морковку или несколько листьев капусты передадут. В запасном полку плохо было — началась куриная слепота. Зимой ночью если в туалет захотели, то строили человек по десять, чтобы друг за друга держались, и ведешь вниз по лестнице. Они же ничего не видят! Потом опять поднимаешь их. Вот так вот было… Всё это нужно было перенести.


— А по беременности уезжали?


— У нас ни одной! Но были у нас самострелы, повешенья. Вот одна застрелилась на посту боеприпасов. Потом у меня такой случай был: одна девочка очень боялась темноты. И вдруг наша рота пошла в гарнизонную службу. А я старшина — я обязана была проверить, накормить. И вдруг смотрю: плачет эта моя Надя. Я подошла: «В чем дело? Что такое?» А она прямо слова сказать не может: трясется вся. Ее распределили на пост боеприпасов в лес. А она мало того, что боится темноты, да еще как раз на этом посту недавно девчонка и застрелилась. Ну, мне жалко ее. Иду и думаю: «Как бы чего не произошло, может, тоже так же застрелиться?..» Говорю ей: «Надя, слушай меня, успокойся. Давай договоримся». Ей стоять с 12 ночи. Самой ночью! Я говорю: «Слушай, я заранее пойду, обойду и буду с такой-то стороны, запомни, тебя поменяют — я тебе дам знать «ку-ку». Знай, что ты не одна. Я с тобой рядом». Вот таким образом я просидела почти четыре часа под кустом недалеко от нее. А что делать? Вот так у меня было! А потом где-то уже светать стало, я опять тихонько-тихонько из леса вышла, пришла опять туда, а писарь мне говорит: «Где ты была?» Ну, я не стала говорить.

Или вот уже, скажем, война кончилась, уже дня два-три прошло. Мы тогда охраняли правительственную связь. Я пошла проверять посты. Меня никто не остановил. Я обошла, смотрю: моя часовая Варя Сучкова сидит и спит. Я постояла-постояла, взяла, вытащила затвор и ушла. Возвращаюсь, стукнула специально калиткой. Она соскочила: «Стой! Кто идет?» Ну, пароль же нужно спросить. Я молчу, а она, значит, за затвор — а затвора нет. Ох, что же с ней было! Что же с ней было! Это же подсудное дело. Ну, я подошла, конечно, на нее накричала, наругалась. Потом думаю: «Что я, отдавать, что ли, ее буду, докладывать?» Война кончилась, а я ее под суд?! Ей-то обязательно срок дадут. Но и мне, думаю, если я скрою, дадут за это дело. Я тогда ей говорю: «Ну, вот что. Чтоб ты язык свой прикусила так, что даже потом не говорила, когда демобилизуешься». А она ревет невозможно. Ей еще оставалось полтора часа стоять — я пошла, одну разбудила, говорю: «Варя заболела, давай». Она собралась, я ее поставила, а эта ревет вовсю. И так никому не сказали ни она, ни я.