Наступление на Карельском перешейке было как раз после Нарвы. Я попала как раз на тот самый участок, где я ходила в разведку в 1941–1942 годах. Эта моя бывшая дивизия отходила, а мы там сосредотачивались для наступления. Артподготовка — такой гром был — это не передать. Откуда столько оружия взялось? Такая мощь на них была свалена! Наши чувствовали, что финны в обороне три года стояли, значит, оборона у них сильная, так такой шквал на них обрушили! Не знаю, кто мог бы выдержать такой огонь, с ума сойти было можно. Финны выходили из блиндажей, все тряслись, говорили: «Рюсся сараями стреляет!» А это были такие ракеты, «андрюша», он прямо с клеткой вылетает, горит все. Вот, наверное, поэтому они решили, что мы сараями стреляем. Пленных было много. Бои были тяжелые — там же местность пересеченная, скалы. В одном ущелье таком — огромные скалы — у нас была остановка, только стали прятаться, как финны начали бомбить. Я смотрю, что мне не спрятаться нигде, подбежала к одной скале, а там наш инженер полка — у него вся левая сторона груди снесена осколком. Начисто. Вот так вот его скосило. И я смотрю — сердце бьется! Натуральное человеческое сердце у меня на глазах бьется! Я остолбенела, а он еще на руках приподнялся, глаза безумные совсем, посмотрел на меня и ткнулся лицом в землю. Ну как тут поможешь? У него грудная клетка была снесена полностью. Вот такие жуткие бои были под этим Выборгом. Названия станций, мест мы не знали. Мы простые солдаты, нам дадут ориентир и направление, и мы туда идем. Выборгская операция была скоротечная, мы даже нигде не останавливались — все время шли, шли, до самого Выборга.
Финны ошарашены были, не ожидали такого. Потому что, когда в обороне стояли, не особо активные бои вели. То финны разведку пошлют, то мы разведку пошлем — более ничего. Никаких особых боев не было. А тут такое! Сопротивления они сильного не оказали. Только вот в этом ущелье нас начали бомбить, покалечили нас.
Политруки были нужны — они умели рассказать, показать все. Они были, как правило, грамотные все, больше читали. Так что политруки имели значение. У нас не было политруков, которые прятались в тылу. Политрук Афонин, который был у нас в разведке, всегда первым шел вперед, не прятался. Он и погиб. В 45-й гвардейской дивизии у нас был политрук Макаров Алексей Алексеевич — отчаянный политрук был. Фактически второй командир полка был. Очень хорошие люди были.
Смершевцы, очевидно, хотели меня взять на работу в особый отдел, но я отказалась — сказала, что лучше останусь у пулеметчиков. Они ходили, что-то выясняли, вынюхивали. А чего тут смотреть? В бою всех видно. Так что я не знаю, были ли среди нас информаторы, кого они завербовали или нет. Я не видела, чтобы кого-то безвинно осудили. В разведке в 1942 году одного расстреляли. Послали их в разведку, он возвращается, у него рука прострелена. Я его перевязала, а потом его забрали и судили, сказали, что он совершил самострел. Мне очень жалко было его. Я не поверила, что он это мог сделать. Но они как-то определили, что это был самострел. Еще у нас был разведчик Шамарин, который страшно боялся. Как в разведку идти, его прямо трясло сначала. Я его все время подбадривала, говорила: «Да ладно, давай, пойдем! Все будет хорошо!» Потом он стал такой боевой — сумел перебороть свой страх. А сама я не боялась. Это другие ветераны говорят, что было страшно, а мне, как в бой идти, так страшно не было. Это после боя я сяду, и у меня волосы на голове шевелятся, и думаю: «Как же я могла? Как же я могла так себя вести?» А когда сразу надо, говоришь «есть» — и пошла. Вот тогда не было страшно. Только потом.